Критик Виссарион Белинский, кумир эпохи 1840-х годов, пошел еще дальше, объявив устаревшей и саму поэму Пушкина: «Для нас теперь „Руслан и Людмила“ не больше, чем сказка, лишенная колорита местности, времени и народности, а потому и неправдоподобная»[459].
За время подготовки «Руслана» к постановке вокруг Глинки сложился кружок последователей и преданных поклонников. Одним из них был упоминаемый критик и композитор Александр Серов, их знакомство произошло зимой 1840/41 года[460]. В 1860-е годы ему предстояло стать оппонентом Владимира Стасова. Глинкинское сочинение стало объектом их дискуссии о том, какое искусство следует считать истинно национальным. Серов, ставший к тому времени поклонником музыкальных драм Рихарда Вагнера, превозносил первую оперу композитора, но выступал против «Руслана». Он утверждал, вслед за немецким реформатором: «Опера должна быть прежде всего — драмою», «…первая опера Глинки есть то, чем опера должна быть, — есть драма, в своем полном, глубоком, естественном организме, а „Руслан“ — не драма, не пьеса, следовательно, не опера, а случайно сложившаяся галерея музыкальных картин»[461].
С ним категорически не соглашался Стасов. Он, став пропагандистом идеи «народничества» в искусстве, воинственно защищал «Руслана» и чрезвычайно едко нападал на «Жизнь за царя». Правда, откровенно о музыке своего кумира он мог написать только в личном письме своему протеже Милию Балакиреву, организатору группы русских композиторов «Могучая кучка»: «Никто, может быть, не сделал такого
Каждый из критиков выбирает лишь одну оперу в качестве образца для дальнейшего пути русской музыки. Если Стасов превозносит модель «Руслана», то Серов — «Жизнь за царя». Но как бы ни спорили тогда современники, для всех последующих русских композиторов обе глинкинские оперы стали учебниками «музыкального национализма» — того, как написать «истинную» русскую оперу, кардинально отличную от зарубежной. Потомки расценивали их как две модели русской разновидности этого жанра — историческую и волшебную. Каждый выбирал то, что ему ближе. Модест Мусоргский пошел по пути исторической драмы. Николай Римский-Корсаков и много позже Сергей Прокофьев опробовали обе модели. Многие из них забывали при этом, что Глинка не мыслил свою музыку вне европейского контекста и использовал весь зарубежный опыт для их создания.
До сих пор о смыслах «Руслана и Людмилы» размышляют постановщики и исследователи, а значит, глинкинский текст продолжает жить и каждый раз актуализироваться в конкретный период русской культуры.
За последние годы появилась еще одна парадигма восприятия оперы — как сочинения загадочного, требующего «ключа» для открытия его истинного смысла. Музыковед Сергей Фролов говорит об опере-пародии. Глинка, считает он, в духе Гоголя, переворачивает все «с ног на голову» — сюжет, расстановку голосов, даже гусли, предполагаемые в партитуре, изображает не арфой, а фортепиано за сценой. Режиссер Дмитрий Черняков на открытии исторической сцены Большого театра после реконструкции в 2011 году превратил оперу в свадебный квест, в который молодоженов, без их ведома, отправляют родители. Выдуманный сюжет, поверх «конструкции» Глинки, приводил к сюжетным казусам и нестыковкам в тексте.
Литературовед и филолог Борис Гаспаров предлагает увидеть в опере «петербургский текст», где иносказательно представлены все противоречия русской столичной жизни — движение от николаевского имперского сценария власти к задушевной лирике и дружественной компании[463].
Музыковед Марк Арановский говорил о том, что нужно «читать эту гениальную партитуру — значит, следовать за цветением музыкальной мысли, постигать многообразные формы ее бытия», так как эта опера — «произведение, прежде всего, музыкальное, а потом уже театральное», а «музыкальное начало всегда преобладало над сюжетными соображениями»[464].