Предлог найден, имя потеряно… Если бы не картотека, куда приходится ежечасно совать нос, можно было бы работать в спальне, где не одолевает кашель. Вместо стола использовать кованый сундук, оседлал и вперед. Профессор уселся на стул, обхватил ногами сундучьи бока. Нет, писать в такой позе невозможно. Пришлось спешиться.
На кухню Бунин вряд ли мог угодить: свет слабый, по вечерам читать невозможно. А торшер приказал долго жить. Кажется, и торт туда же… Профессор снял с него взмокшую потемневшую крышку. Торт цел – бубочки безе в лепестках шоколада хранят девственную свежесть, – а она обманщица. Впрочем, она не обещала прийти.
Но если придет… непременно и сразу же рассказать ей: «Тридцать второй год, философское общество, арест». Платок превращен в виноградную гроздь – узелок на узелке, а что в каком – не вспомнить. Гора узлов, курганы не проговоренных историй.
Бунин вместе с пропавшим именем обнаружился в постели. Стоило прикоснуться к бордовому тому, в ушах зазвенело – Ольга Мещерская! Как он мог забыть?! И почему, действительно, ему стискивает горло при десятом и при двадцатом прочтении «Легкого дыхания»?
Профессор запрокинул голову, забросил в рот горсть пилюль. Снотворные, сердечные, почечные, шут знает, чего только не прописывает добрый доктор в надежде на то, что он будет спать ночью, вовремя мочиться и не мерцать. Запив все это мелкое безобразие водой, профессор зажег конфорку и поставил на нее чайник.
А что, если перенести настольную лампу из кабинета в кухню?
Время революционных преобразований подошло к концу. Свет есть. Свистит чайник. После спаленного дотла эмалированного брат подарил ему «Philips» со свистулькой. Практично.
Записав про стискивание в горле от «Легкого дыхания», профессор решил подкрепиться. Хлеб с маслом и сладкий чай. Два хлеба с маслом! На сейчас и про запас. Недосягаемая мечта голодных лет.
«Так вот, прежде всего мне физиологически-эндокринно понятны оба романа Мещерской. Она не то что глупа, но умственно незрела, ей нравится ее будущий соблазнитель по пустяковым признакам. Он возбуждает ее, а перестав быть девушкой, она перестраивается, она женщина, которой нужно удовлетворение, и она находит его с нелепым офицериком, может, потому, что у него квартира с отдельным входом или другими, столь же вескими преимуществами. Конечно, она его при этом и ненавидит и презирает, за что и платится жизнью. Все банально. Так в чем же магия очарования? Почему маленький рассказ нестерпим»?
Кстати, зачем ему заначка, если он волен слопать оба бутерброда разом? Не гнуться, не пресмыкаться… Слова гувернера из «Выпрямила»… Кстати, чудесный рассказ Успенского. Задрипанный, полузамученный гувернер вместе со своими учениками едет во Францию, попадает в Лувр, видит Венеру… Медицейскую? Да, именно Медицейскую! И тут, при виде такой красоты, задрипыша осеняет: нельзя гнуться, пресмыкаться, ползать, изворачиваться, есть правда!
«Мещерская своей красотой, легким дыханием могла и должна была радовать, чаровать и выпрямлять массу людей, ну, почтальона, который привез ей письмо, приказчика, который продавал ей пуговицы в магазине… И все это ушло в никуда. Жалеешь даже не ее, а тех, кто мог бы все это увидеть, и не увидел, не увидит.
Это ощущение мне знакомо по собственному профессиональному опыту ассенизатора: строишь, строишь плотины против потоков дерьма, а они, эти потоки, прорываются через все плотины, сметают все на своем пути, сбивают с ног…
Но вот увидел Вас – и ожил, все-таки есть, есть ради чего жить! Берегите себя. Если бы Вы знали, что значит для меня Ваше существование, Вы бы не ходили, а летали».
За столь изящное признание положен третий бутерброд. Профессор плеснул кипятку в чашку, запил еду, приписал дежурное «целую ручки», задумался, и, дабы снизить градус, добавил: «Хватит с Вас».
У окна в больничном халате женщина тихо грызет семечки. Из уха в ухо с оглушительным звоном проносится трамвай. Проезжает сквозь нее, останавливается у остановки «Операционная». Буквы все еще упорно собираются в «опера» и «ционная», змея-синусоида. «Уйти отсюда немедленно», – это она думает. Нет, слова звучат, они обращены к мужчине в зеленой униформе. Озеленитель.
– Уйдешь, девочка, насильно здесь никого не держат.
Слова звучат громко, эхом отзываются в животе.
– Вот так вот, да? – Она с трудом подымается с кровати. Подбородок вздернут, мышцы шеи натянуты. – Вот так вот, да?! – Низкий грудной голос. В нем обида и презрение, словно он, Фред, виноват в том, что произошло. Бабская манера – хорохориться. Любая скажет, что не по своей воле пришла, вынудили.
– Значит, в театре служишь? – он ведет ее под руку.
Халат распахнут. Глубокий вырез розовой сорочки (тесемки завязаны на плечах бантом – это он запомнил – девочка с бантиками) обнажает худые ключицы, тонкую кожу с выступающими дугами ребер. Руки развернуты и согнуты в локтях, как перебитые крылья.
– Я не служу.
– Ну, работаешь. Самочувствие-то как?