Утро, западная Шестьдесят шестая улица. Беа сидела в предрассветной темноте, обеими руками держа чашку ромашкового чая, и дожидалась, пока тепло любимой кружки – она ее купила в том одиноком году, когда сдалась во время публичного сбора средств на радио и объявила о вознаграждении, – согреет ее окостеневшие пальцы. Кухонный стол стоял на «зимнем» месте, неловко втиснутый в угол; он отчасти перекрывал дверь в гостиную, но был достаточно далеко от наружной стены и двух щелястых окон, выходивших на вентиляционную шахту, населенную неприятным количеством голубей и бог знает сколькими грызунами. Беа понимала: ей повезло, что у нее в кухне есть окна, вообще повезло, что у нее достаточно большая кухня, чтобы поставить стол, но изоляции от подъемных окон было как от полиэтиленовой пленки. Изношенное дерево разбухало в летнюю жару, слои старой краски и замазки становились тягучими и клейкими, и окна невозможно было открыть. Зимой дерево усыхало, пропуская внутрь возмутительно много холодного воздуха. Сидя в громоздком свитере поверх ночной рубашки, Беа ждала характерного шипения и стука батареи, означавшего, что уже 6.30 и всего через десять минут комната прогреется до приличного состояния. Она встала слишком рано; было холодно.
Беа не могла спать по двум причинам. Первой была ужасная вечеринка у Селии. Вторая, несомненно, была непосредственно связана с первой: ей приснился грустный сон про Така. Она нечасто видела его во сне, и это было хорошо, потому что снился он ей обычно напряженным и расстроенным. Во сне Такер не мог говорить, точно как в конце жизни, после удара. Иногда он что-то записывал во сне, но она никогда не могла прочесть что – то слова расплывались, то она умудрялась куда-то задевать бумажку, а в редких случаях ей удавалось прочесть, что он написал, но она ни разу не смогла утром вспомнить, что там было. Иногда сны не отпускали Беа весь день, из-за чего она становилась беспокойной, дерганой и мрачной. Как сегодня. Она думала, почему отношения, в жизни дававшие столько сил, такие ровные, во сне оказывались такими сложными. Она решила, что Такер представляет ту часть ее бессознательного, которая сражается с процессом письма, и
Беа пошла на занятия к Такеру после того, как вышла ее книга, после года в Севилье, где почувствовала, что совсем потерялась и плывет по течению, а потому ничем особенно не занималась, просто сидела в барах, где подавали тапас, курила и потягивала херес, упражнялась в испанском и отправляла смешные открытки друзьям. Она вернулась домой с почти свободным испанским, но с пустыми руками в смысле количества слов.
– Может, пойдешь на писательскую группу или курсы? – предложила Стефани, еще ни о чем не беспокоясь.
– Курсы?
– Не на курсы прозы, что-нибудь другое. Поэзия. Документалистика. Просто чтобы смазать шестеренки. Может оказаться весело.
– В смысле, пойти в Новую школу[34]
и записаться на «Введение в поэзию»?Беа разозлилась. У нее был диплом магистра искусств.
– Нет, конечно, нет. Что-то твоего уровня. Вроде занятий Такера Макмиллана в Колумбийском. Он потрясающий. Можешь походить вольнослушателем.
Беа собиралась проигнорировать предложение Стефани, но через несколько дней столкнулась с Такером на вечеринке. Он ее заворожил. У него была привлекательно грубоватая внешность, так иногда бывает с мужчинами среднего возраста, которые словно наконец-то дорастают до своих крупных черт. Она видела его фотографии тех времен, когда он был молодым и худым, когда его, казалось, угнетала его фактура: слишком большой нос, слишком крупный рот, слишком могучие уши – но, когда они познакомились, какая-то алхимия времени, объемов и выветривания сделала его лицо красивым. И голос. Одной из величайших печалей в жизни Беа (а это что-нибудь да значило) было то, что у нее не сохранилось ни одной записи его голоса.
– А, Беатрис Плам, – сказал он, взяв ее руку в свои и сосредоточив на ней все внимание. – Такая же красивая, как на фотографии.
Беа не поняла, смеется он или нет. Это было вскоре после выхода статьи про «Звездописательниц», и хотя фотограф наснимал для нее, по ощущениям, сотни кадров – Беа за письменным столом, прислонилась к окну, свернулась в кресле, – выбрал он в итоге одну из трех фотографий, сделанных уже в самом конце дня, когда Беа вымоталась и на минуточку осела на кровать, пока фотограф менял объектив.
– Не шевелись, – сказал фотограф, встал на стул в изножье кровати и сфотографировал ее сверху, лежащую с руками вдоль тела, сонную и откровенно соблазнительную (она немножко флиртовала с фотографом, но не со всем же миром).