Машина ехала по улицам, и я, запертый, каким-то чудом видел происходящее снаружи; дорожные знаки указывали путь, по тротуарам дети шли в школу, но, несмотря на мороз, пар не вырывался у них изо рта; около булочной разгружали хлеб, в кинотеатре заправляли в аппарат пленку для первого сеанса, все совершалось размеренно, одинаково по всей стране, через пятнадцать минут в школах должен был начаться урок, в портфелях плыли над снегом тысячи домашних заданий, и мне очень важно было знать, что же написано снаружи на нашей машине, почему все минуют ее взглядами, пропускают безучастно? Я знал, что всем им, идущим по улице,
Машина останавливалась у странного забора, похожего на ограду сказочного терема; проезжала в ворота, подкатывала к серому прямоугольному дому в глубине отгороженной территории. В нем безошибочно узнавалась больница — по нездоровью самого здания, будто перенявшего недуги пациентов. Деревья в больничном парке росли, так густо сплетясь ветвями, что казалось — они сами уже безумны от того, что видят в окна. На деревьях сидели молчаливые вороны, странно большие, анемичные, гуттаперчевые, словно запах лекарств, вылетающий в форточки, повредил их разум. Выйдя наружу, я оборачивался и видел надпись МОРОЖЕНОЕ на борту машины; и я обещал себе никогда больше не есть мороженого, которое мне покупали по выходным, и вдруг понимал, что никакого «больше» не будет, все намерения, обращенные в будущее, недействительны, и я стану есть жирный белый пломбир из белой машины, уже не помня, что это за машина, что это за лакомство.
Потом были темные, сумеречные коридоры, желтый прогорклый свет ламп, ромбические узоры линолеума на полу, направлявшие меня подобно стрелке компаса; краем глаза я успевал заметить в конце коридора огромный, когда-то блестящий, а теперь потускневший бак вроде тех, в которых кипятят хирургические инструменты. И почему-то этот бак вызывал во мне такой необъяснимый, безотчетный ужас, что я просыпался, будто какая-то сила швырнула меня на кровать.
…А потом, в один из визитов, я действительно увидел в поликлинике огромный жестяной бак — он стоял под лестницей, в темном закуте у дверей подвала, куда не полагалось ходить пациентам; наверное, в нем кипятили белье, врачебную одежду, но слишком он был велик и почему-то стоял так, чтобы оставаться незамеченным — и быть всегда под рукой; бак был больше моего роста, с громадной крышкой.
Тот самый бак, бак из сна; зачем он тут? Дикая мысль остановила меня: это бак для мертвых детей, для тех, кто не выдержал прививки. Я стал спускаться по лестнице, мне нужно было коснуться тусклого металла, убедиться в правде ощущения — но навстречу открылась дверь подвала, вышла нянечка со шваброй; она долго посмотрела на меня, поставила на пол ведро с горячей парящей водой и сказала — иди, иди наверх, мальчик, — сказала так, будто тоже знала, зачем бак.
Была и другая власть, которой меня отдавали, сами, может, того не понимая, взрослые, власть столь же ощутимая, сколь и безликая, не имеющая единственного определенного источника.
Меня словно оставили в лабиринте, полном источников радиоактивного излучения, и не дали ни маски, ни специального костюма, ни счетчика радиации, даже не предупредили, что она есть. Это были
Родители два года работали в Египте на строительстве Асуанской плотины; им устраивали экскурсии в закрытые для посещения храмы и гробницы, в пирамиды и некрополи животных. Дома у нас был целый ящик слайдов, привезенных оттуда.
Иногда в выходные стену завешивали простыней, включали диапроектор, пахнущий озоном и пылью, подгорающей на раскаленной линзе; на простыне возникали и пропадали желтые пески, вытесанный из гранита древний бог Гор, саркофаг Тутанхамона, Карнакский храм, Аллея сфинксов, Луксор, колонный зал Аменхотепа, стены, занесенные илом, закопченные кострами наполеоновских солдат; и, главное, — иероглифы, повсеместные, будто на всех поверхностях был написан единый бесконечный текст.
Неимоверно далекие от меня во времени и пространстве иероглифы и статуи египетских владык вызывали не любознательность, а глубокий интерес и глубокую же тревогу; мне откуда-то были известны их давящее присутствие, их мертвая таинственность; я чувствовал сродство, а не чуждость.