Мы пришли в поликлинику, окунулись в ее спертый воздух: похожие на прилавки столы для пеленания, где матери наспех колдуют над плачущими младенцами, полумертвые цветы в горшках и кадках, стенды с жутким словом БЮЛЛЕТЕНЬ, — он ли это, она, оно? Кашель, сопли, толчея в гардеробе, очереди в каждый кабинет; а за дверью, где белое и стеклянное, женщина без лица, в марлевой повязке, со шприцом. Клеенчатый холод кушетки, запах нашатыря и зеленки; неизвестность — что за раствор в шприце, почему нельзя обойтись без этой прививки, ведь ты не чувствуешь себя больным, — и спокойный голос, чуть уставший повторять одно и то же, — снять рубашку, сесть на стул, не бояться, будет немного больно. И эта фраза — будет немного больно, — она была уверткой, переключала сознание на ожидание боли, а не на смысл укола. Белый халат, чужие пробы крови в пробирках, стерильное пространство, где еще сильнее ощущаешь свою беззащитность. Игла входит под кожу, шприц медленно вкачивает в тебя прозрачную жидкость — обманчиво прозрачную, дистиллированную, без цвета, без каких-либо признаков, и ты понимаешь, что никогда не узнаешь, что она делает с тобой.
Мать ждет в коридоре, постарается потом утешить, словно она виновата, — а я еще несколько дней буду с подозрением и опаской вслушиваться в себя, рассматривать в зеркало красную точку укола, — не изменилось ли что-то, по-прежнему ли я — это я?
И долго потом мне снился один и тот же сон: ранним утром в начале зимы раздавался длинный, сверлящий звонок в дверь; и просыпаясь на свой кровати, отгороженной шкафом, я уже знал, что пришли за мной, только не знал кто. Потом в комнату входили отец или мать, со значением смотрели на меня, я начинал одеваться, путаясь в рейтузах; я успевал бегло глянуть в окно — у подъезда стояла длинная грузовая машина, рефрижератор с белым кузовом; следы ее колес выписывали изгиб на снегу, а больше следов не было, ни человечьих, ни собачьих.
Мне покрепче затягивали шарф, застегивали все пуговицы, и от зимней одежды, от валенок и галош я становился неуклюж, одежда как бы арестовывала меня; затем открывалась дверь, но за дверью никого не было, звонок звонил сам по себе; меня подталкивали в спину — иди, и это было самое страшное; я должен был сам спуститься с четвертого нашего этажа к машине.
Но и не идти я не мог, лестница накренялась, ступени западали под ногами, толкая вниз, стены лестничных клеток сужались, образуя что-то гладкое, узкое, вроде трассы для бобслея; я начинал спускаться. И тут же — с опозданием лишь на мгновение — приходило знание, что если я вышел из квартиры, я тем самым признал какую-то свою вину, и признал бесповоротно.
Каждая дверь внезапно обрастала дополнительными замками; щелкая, входили в пазы смазанные ригели; дверные звонки, как пауки, забирались куда-то под потолок, чтобы я не дотянулся; дверные глазки смыкали набрякшие дерматиновые веки; в мусоропроводе шуршали, скребли коготками крысы, поднявшиеся мне навстречу из подвала.
На первом этаже старуха, наша соседка из квартиры напротив, доставала из почтового ящика газету; она поворачивалась, седые клокастые волосы на макушке и затылке втягивались внутрь головы, чтобы вырасти на лице — из щек, висков, лба; она поднимала, развернув, свою газету, заслоняясь ей, и со страниц вываливались на пол жирные, черные буковки-тараканы. Я узнавал этих черных тараканов, которых не мог вывести весь подъезд, — это из ее жилья, из залежей газет приходили они по вентиляции, старухины соглядатаи, прознатчики, шпионы; догадывался теперь, кто пишет на весь подъезд анонимки в милицию, о которых порой упоминали родители, — и на этой догадке старуха убирала газету от лица, и волосы ее шевелились, что-то шептали мне вслед.
На улице был снег, ноздреватый, желтоватый, будто мочились лошади; опиленные тополя и голые березы, красный, охряный цвет кирпичной котельной во дворе, черное пятно пышущей, горячей земли над заглубленной теплотрассой, дальний лай собак, птичья стая, обсевшая кормушку и испуганно порскнувшая оттуда, мелькнувшая в ветвях.
Задние двери машины бесшумно открывались; внутри была снежная пещера, стенки в инее, сосульки на потолке; я замирал, наконец найдя в себе силы остановиться, но машина сдавала задним ходом и как бы сглатывала меня.