Экскурсоводом была девушка лет тридцати, рыжеволосая, узкобедрая, нескладная; казалось, что она утратила равновесие своей жизни и подчеркивает эту шаткость, готовность упасть, специально надев туфли на высоком каблуке.
На ней были крупные янтарные бусы, большие серьги из пейзажного агата, оправленного в серебро, тяжелые кольца на узких тонких пальцах, обжатые в мастерской ювелира, но все равно готовые соскользнуть. Она, кажется, носила их не для красоты и шарма, украшения были для кого-то, кто уже не мог их увидеть, для покойного мужа или жениха, например, молодого офицера, погибшего в Афганистане, — отсюда едва уловимый флер траура, тень воображаемой вуали на лице.
Каждый день она встречала теплоход с туристами, вела их одним и тем же маршрутом, для которого лучше бы подошли кроссовки и джинсы, чем туфли и платье под плащом, длинное, чуть старомодное, выделяющее ее из провинциальной толпы. Какая-то личная трагедия, мстительно ожесточившая сердце, оставила ее здесь, связала с этим городом, нечто несбывшееся держало крепче бывшего. И силой потаенного, снедающего чувства она стала медиумом места, устами его молчаливой земли.
А город, музейный, витринный, засмотренный, изобильно застроенный церквями, монастырями, застыл в напряжении. Казалось, что церквей и монастырей слишком много, что они тут поставлены с умыслом; ими укреплена, утверждена, успокоена зыбучая здешняя земля.
Слишком страшна и сильна была судорога Смуты, пошедшая отсюда, из Углича, из влажной, подмываемой волжскими водами почвы. И поколение за поколением люди особым образом обустраивали это место. Потому и чудилось, что город тяжел, напряжен, что он не совсем город, а крепость-форпост на проходящей в нем же внутренней границе, город-засов, замыкающий пропасть, однажды разверзшуюся здесь; город-молчание, город-немота, ибо сказанные здесь слова могли заново пробудить Смутное время.
Мой взгляд, мое присутствие были лишь помехой, незначащей, впрочем. Схожее ощущение я испытывал у кремлевского Вечного огня: отделенные незримой чертой, стояли солдаты караула, и все, кто был по эту сторону черты, принаряженные, смолкающие перед мемориалом, казались легковесными пред совершенством и строгостью безмолвного бдения караульных, пред пламенем, рвущимся, кажется, из недр, из магмы. Солдаты стерегли не столько память о войне, сколько самое это опасно отверстое, тревожное место; так и Углич застыл в карауле, вынужденно допуская в себе повседневную жизнь, гомон очередей за продуктами, экскурсии с туристических теплоходов.
Экскурсовод рассказывала о жизни царевича Дмитрия, холодный весенний ветер с Волги, крутивший по улицам пыльные смерчи, обвивал вкруг ее лица рыжие волосы. Пряди волос поднимались вверх, как змеи; охватывали лицо, как сияющее г
Она уже не говорила, а почти пела; мертвый царевич Димитрий, погибший муж, неродившийся, может быть, ребенок — женское и материнское сплавилось в ней в одну страсть, в одно тяготение.
Перед ее глазами, наверное, стояли мальчик-царевич, воображаемый плод ее утробы, — и юноша-царь, уже отчужденный, заново родившийся в утробе земли для царствования. Она говорила о ссылке семейства Нагих в Углич, и каждое слово имело чувственную форму вроде формы ушной раковины, губ; в каждом слышался пыл одержимости. Слава богу, что никто не слушает, что все заняты своим, размышляют о магазинах, перешептываются о том, что приметили в витринах, — думал я.
Экскурсовод привела нас туда, где погиб царевич Дмитрий, к красно-белой церкви с лазоревыми куполами — сгустками небесной сини, украшенной звездами; церкви Димитрия-на-крови над волжским обрывом, на мысу. Я потом бывал там и увидел, что мыс невелик, не мыс, а так, небольшой выступ берега, обрыв невысок. Но тогда, в детстве, я чувствовал обнаженность этого мыса, заостренного, как стрелка компаса; из воздуха на тот пятачок, где упал ранивший себя Димитрий, по-прежнему смотрели незримые стрелы событий.
Церковь же была немного детской, как бы невыросшей; купола казались игрушечными — голубые сияющие луковицы, испещренные золотыми звездочками, игрушки для погибшего царевича, тронь — зазвенят тонко, как молодой первый лед; церковь-колыбель, церковь-люлька.
Экскурсовод стала объяснять, где и как погиб царевич, как он играл с товарищами, как упал, наткнувшись на нож. Теперь слова ее теснились, напирали друг на друга, от них веяло душно-женской разгоряченностью, готовностью сорваться в истерику.