Долгие годы они хоронились, бездольно — куда прибило, там и живешь — обитали под чужим кровом, кто приворовывал, кто пил, но все находили свой источник прокорма, к чему-то прислонялись. А тут вдруг у них словно появились воля, намерение, сила; раньше они себя стеснялись, знали свое жалкое положение в строгом поселковом мире, а теперь стали сбиваться в компании, быстро превращающиеся в шайки. Уходили в лес, находили брошенный балаган лесорубов или мальчишеский шалаш, обустраивали там страшноватую пародию на жилье: тащили со свалок выброшенные диваны и холодильники, раскуроченные телевизоры и выставляли эту рухлядь вокруг прикрытого навесом кострища или в яме; смотрели, вероятно, в разбитый экран «Рубина» или «Юности», клали в холодильник объедки и наворованные с огородов овощи, кучей набрасывали в перекосившийся шкаф прихваченную с веревки, пока хозяйка зазевалась, одежду.
В лесных этих становищах появился свой способ заработка — воровство металла, грабеж дач; бродяги лезли за колючую проволоку военного аэродрома, чтобы свинтить что-нибудь с самолетов, наладили обмен с солдатами охраны. Зимой они вновь находили себе домашний кров, а может, перебирались на юг или погибали от холода, но весной появлялись снова, к ним прибивались новые, и лесной мир укреплялся, бродяги даже начали свысока посматривать на дачников, зряшных людей, копающихся на своих сотках, — так, наверное, в мор, голод и чуму смотрели на охраняющих свои дома и поля.
Явились бродяжьи вожаки из бывших сидельцев, дурочки, которых отправляли побираться, смутные какие-то потасканные бабы, обходившие деревни и дачные поселки, чтобы навести потом дружков, если где-то что-то плохо лежит или висит. Конечно, бродяг было немного, весь лес испоганить они не могли и не в каждом дворе их видели, но что-то они стронули, и по деревням, задевая и дачи, поползли слухи, затхлые, как заплесневелая изнутри хлебница, слухи, которые, казалось, полвека пролежали под спудом, забились в тараканьи щели, в паучьи углы, в старушечьи сундуки с похоронным исподним; безумные, невнятные, предвещающие смуту.
О дезертирах, которые прячутся в лесу, на той неделе убили двоих в Пятихатке, а дом сожгли, чтобы замести следы; о том, что Черновых дочка пошла короткой тропкой на Старый городок и видела, как двое притиснули какого-то дачника; о грядущем обмене денег, после которого все станут нищими; о том, что на аэродроме садится каждую ночь самолет с гробами из Афганистана и тела жгут в котельной, чтобы никто не узнал, какие у нас на самом деле потери; котельную и вправду перевели с угля на мазут, дым ее поменялся.
Деревенские подруги бабушки Мары с каким-то мрачным удовольствием пересказывали слышанное «от Федоровны» и становились в этот момент похожи на хищных ковыляющих птиц. Разговоры их вращались вокруг угля, дров, навоза, соли, сахара и прерывались очередным слухом, будто они чуяли, как наступает, возвращается нечто страшное и позабытое, и были рады, что жизнь все-таки судит праведным судом, что нынешнее, пусть и относительное, благополучие — временное, наносное, и всем воздастся, и никто не ускользнет.
Тема дезертиров была самой частой, старухи по-особенному, будто кусок сахара к чаю вприкуску, смаковали это городское слово, по частичке, по слогу; дезертиры, дезертиры, — повторяли они, и казалось, имеются в виду все беглецы, все бродяги, ушедшие в неустроенность, дезертировавшие, так сказать, из привычного миропорядка.
А может, то возникали в них воспоминания военных лет, потаенные, скрываемые из боязни, из страха ареста, — о братьях или мужьях, бежавших с фронта, тайно или получив какую-нибудь фальшивую справку; о погребах и дальних хуторах, лесных землянках, где укрывались дезертировавшие в суматохе отступлений сорок первого года. Залихватство, удаль были в интонациях старух, будто они ведали что-то им одним известное, спрятанное по застрехам, в щелях изб; какие-то отголоски, отзвуки давнего орудийного грома, грозных событий распирали их, требовали изложения, рассказа.
И как только мимо крайних деревенских дворов проходил незнакомый мужик в старом армейском х/б, поглядывая на развешенное белье или на вышедшую попить к большой грязной луже птицу, может, действительно подумывая что-нибудь стянуть, продать и похмелиться, старухи уже к вечеру знали, что у Нефедьевых-де видели дезертира. К бабушке Маре ее товарки несли свои истории на проверку, на удостоверение подлинности, как к нотариусу, чтобы бабушка Мара сказала, дезертир тот мужик, что глядел жадным глазом на гуся, или так, забулдыга; и бабушка Мара щедро подтверждала — дезертир! — словно понимала желание товарок жить не в какие-нибудь заурядные, а в последние, страшные времена — и вполне его разделяла.