— Что мне про себя рассказывать? Родилась в Хойто-Аге. Кончила пять классов. Сейчас мне тридцать лет. Вот такая я… Как говорят, сколько плохое мясо ни кипяти, навара не будет. Некоторые люди до старости доживут, ума не наберутся. Так и я. Нашла себе муженька и осталась ни при чем. Ну, да теперь чего о нем говорить — разошлись…
— Может, еще сойдетесь.
— Нет, хватит. Давай-ка бросим этот разговор. Даже слышать о нем не хочу.
— Но одной ведь плохо.
— И не скажи! Еще как плохо. У моих ровесниц по четыре-пять детей, а у меня — никого… На воспитание кто мне даст? Мог быть ребенок у меня — раньше времени родила. Теперь, наверно, и не будет. На базаре в Чите мне цыганка сворожила, что я никогда не рожу… — Балмацу густо дымит толсто скрученной самокруткой.
— Цыганка наврала. Вы ей не верьте! Вы же молодая…
Балмацу обрывает его:
— Давай о другом.
— О чем?
— Ты по сравнению со мной много чего перевидел. В разных городах бывал. Расскажи.
— Шумно в городе. Я пятый год в институте. Надоело уже. В степи лучше.
— А вот я один раз только и была в Чите.
— Правда?
— А то? Не было случая куда-нибудь поехать. Дон-док один туда-сюда разъезжал.
Санджи от души жаль чабанку, и он начинает рассказывать о городах, в которых бывал, о дворцах, вмещающих тысячи людей, об улицах, по которым снуют бесчисленные машины, о больших площадях, скверах, фонтанах…
— Вот вы станете, Балмацу-абгай, передовой чабанкой, и вас пошлют в Москву, на выставку.
— В Москву, говоришь? Мне такое и не снилось. Доброе у тебя слово, — радуется Балмацу.
— Я верно сказал.
Глаза у женщины словно шире стали, лучатся радостью. Оглянулась, увидела отставшую овцу.
— Что с ней такое?
— Вы гоните отару. Я принесу, — пустился бегом назад Санджи.
— Тадь! — резкая в движениях, широко шагает Балмацу.
…Отстала овца по кличке Борбондой, та, которую чабанка из своих, взамен павшей, отдала. Санджи узнал ее, своевольную, не привыкшую к отаре, осмотрел — ухо давно подморожено, рот в зеленоватой слюне. С виду как будто здорова, но живот почему-то вздут. Может, переела? Как узнаешь, что с ней? Овца не скажет, что у нее болит. Блеет жалобно… Санджи взял ее на руки, понес. От Борбондой несет тяжелым запахом полыни, навоза, пота. Она успокоилась, затихла, устало и часто дышит. Сначала казалось, легкая овца, но с каждым шагом вес у нее будто прибавляется. Санджи уже запыхался, вспотел, но не выпускает ношу. Борбондой положила ему морду на плечо и затихла. Парень даже забеспокоился — не сдохла бы? Вот будет история, если прямо на руках зоотехника, хотя еще и без диплома, студента-практиканта, подохнет животное. Стыда не оберешься! Он опустил овцу на землю. Борбондой, громко пыхтя, поджав под себя ноги, улеглась. Санджи сел рядом, достал «Справочник зоотехника», начал листать.
Балмацу остановила отару за бугром, окликнула:
— Что стряслось?
Услышав голос хозяйки, Борбондой подняла голову, заблеяла, встала на ноги и, как ни в чем не бывало, потрусила к отаре. Санджи удивленно поглядел ей вслед.
— Ничего не понимаю!
— Тебя решила разыграть! — подняла его на смех Балмацу.
Санджи спрятал справочник за пазуху и не спеша зашагал. Не прошел он, однако, и сотни метров, как увидел, что прямо на него с лаем мчится огромная, ростом с теленка чабанская собака. Он кинул кусок хлеба — всегда носил в кармане на такой случай, пес и внимания не обратил на хлеб. Санджи попятился — разорвет!
— Хоройшо, сэг! — послышался голос.
Пес перестал лаять, но рычал довольно грозно.
Навстречу трусил на серой лошадке какой-то старик с длинной ургой-укрюком в руке.
«Наверно, Сокто-ахай», — подумал Санджи.
Он не ошибся. Это был действительно старый чабан Сокто, дед Оюны, хозяин степей. Так его, правда, никто не называет, но вполне могли бы, и это было бы вполне справедливо. Сокто-ахай из рода хуасаев, давних жителей Агинских степей. И тонто его — место, где он появился на свет, — в этих краях, и жизнь свою всю провел здесь. Знает каждый бугор, каждый холмик, каждую муравьиную кучу, каждую норку суслика. Сколько помнит себя, всегда шагал за отарами. Мальчишкой пас несколько своих овец. Женился — стал пасти отары Сандана-нойона. Овцы подыхали от бескормицы, их резали волки — отвечал Сокто, оставаясь вечным должником нойона. Появился в Хангиле колхоз — Сокто чабаном поставили. Много раз ударником был. Он и сейчас лучший чабан.
Рано овдовевший, Сокто-ахай сам воспитывал единственного сына, вырастил его, женил. Жил — радовался. Невестка от родов померла… Осталась у двух мужчин на руках Оюна. В сорок третьем ушел сын на фронт и пропал без вести. Не верит старик, что погиб сын, ждет, надеется — может, вернется?
…Вот он подъехал совсем близко к Санджи, старый чабан в привычной бурятской шапке, просторной шубе, в которой, однако, не отыщешь ни щелочки для ветра и холода, в видавших виды сапогах-гутулах. Редкие усы посеребрил нетающий иней семидесяти осеней, лицо покрылось морщинами, глаза ослабли. Руками, сплошь в взбугрившихся жилках, он натягивает повод коня.
— Мэндэ, парень!
— Мэндэ, Сокто-ахай! — Санджи приподнимает кубанку.
Старик неторопливо слезает с коня.