2. В то же время у нас есть невидимый английский переводчик, который переводит речь, то есть придает значение бессмысленному голосу в виде последовательного перевода. Этот механизм выдающийся и поразительный, он кажется буквально вездесущим: антрополог Юндзо Кавада, изучавший (политическую) роль голоса в различных обществах, например, рассказывает нам, что в племени моси в Буркина-Фасо шеф (король) всегда говорит непонятным низким голосом и нуждается в переводчике, который объясняет людям, что в действительности сказал шеф[244]
. Основным является то, чтобы шеф присутствовал как источник голоса, он должен издавать голос, чистый голос без значения, а его так называемый визир, некто вроде заместителя, берет на себя заботу о смысле. Этот прием, кажется, функционировал во многих обществах: Салазар изучил его применительно к Франции XVII века, обществу, в большой степени управляемому «культом голоса», как указывает название его книги (1995)[245]. Мы можем, как мы увидели, изолировать его на абсолютно другом уровне в библейской «первоначальной сцене», когда Моисей должен истолковать Божий глас, услышанный им на горе Синай, для людей, которые могли слышать лишь гром и трубу, в четком разделении между голосом и законом. Тот же прием приведен в действие в данной карикатуре: властитель как источник забавных слов бок о бок с невидимым переводчиком, отвечающим за значение.3. Однако весь интерес сцены заключается в том, что абсолютно ясно, что то, что говорит переводчик, не является верным переводом речи, но скорее ее трансформацией в нечто «политкорректное», адаптированное к ушам сторонних лиц. Очевидно, что для своих диктатор говорит что-то, что может быть доверено только голосу и не переносит перевода. Мы можем предположить, что он обещает им облегчение при помощи строгих законов, дающих «позволение убивать», присутствует обещание мародерства, грабежей, разбоев, оргий, обещание временной отмены закона – чего-то, что не может быть произнесено публично, – тогда как переводчик представляет вещь для ушей большого Другого, для исторической записи и, как следствие, минимизирует ее, придает ей логику, тщетно стараясь поместить ее в правильную перспективу. Таким образом, переводчику не требуется переводить забавные голоса для публики, которая прекрасно их понимает; он должен действовать как посредник для Другого, который отличается от аудитории посвященных. Парадокс сцены заключается в том факте, что у нас есть две версии, речь диктатора и ее перевод, но мы не понимаем первой, зная при этом, что вторая ложная. Мы, однако, прекрасно знаем, что происходит: несоответствие между двумя версиями обеспечивает четкое указание, именно в отражении их обеих появляется «объект диктатора». Отметим, что все здесь находится под знаком обмана настолько, что мы были убедительно предупреждены, что именно в этом и заключается суть вопроса.
4. Речь в начале – речь диктатора Хинкеля – затем получает отражение в финальной речи, произнесенной еврейским цирюльником, переодетым в Хинкеля, цирюльником, являющимся точной копией диктатора; принятый за него, он должен обратиться к массам в этой роли. Его речь резко отличается от первоначальной, она предстает в энергичных словах, полных гуманизма, это призыв к человечности и братству. Хотя последняя ирония в том, что ответ масс кажется все тем же: они проявляют все тот же энтузиазм вопреки противоположному смыслу выражаемого. Это явление интригует, поскольку массы не знают, что речь идет не о настоящем Хинкеле, а о его еврейском двойнике, – следует ли это расценивать как бесконечную доверчивость масс, отданных на милость любой манипуляции? Помимо данного аспекта, финальная сцена проходит под сопровождение музыки из «Лоэнгрина», которая из всех возможных вещей представляет собой жест, лишь увеличивающий финальную двойственность. Может ли финальная сцена аннулировать, стереть, отменить задним числом, aufheben, действие первой, ремейком которой она является? Или же голос раздается за пределами предположительно гуманистических посланий, неотделим от них, угрожающе показывая что-то еще?