Я так торопилась на поезд в Ахваз, что забыла отдать Насеру стихотворения. «Да, – думала я. – Мы увидимся еще раз. Мы увидимся еще раз, и очень скоро».
С того дня прошло много лет, но я до сих пор помню, как добиралась к нему. Я воскрешаю в памяти квартиру: тихая, темная, нежилая. На потолке крутится вентилятор, отбрасывая на стены длинные узкие тени. Мебели почти нет. Я закрываю глаза и вижу, как стою перед Насером. Я вижу, как, помедлив, достаю из волос шпильки, сбрасываю туфли. Он с улыбкой наблюдает за мной. Улыбаюсь ли я в ответ? Поощряю ли я его? Мне помнится лишь одно: как я расстегиваю жемчуга, снимаю блузку, нарочито медленно выступаю из юбки. Я притворяюсь той, для кого эти жесты естественны. Я притворяюсь ради него, но и ради себя.
Я стою перед ним в комбинации и шелковых чулках. Он выпрямляет ноги, подается ко мне. Подмигивает. Он знает, чего я хочу: такова его власть надо мною. Не стремись я казаться столь искушенной, наверняка он действовал бы решительнее, но он чувствует, какой ко мне нужен подход. Он знает, что я охотнее уступлю, если дать мне возможность самой сделать первый шаг, – он это понял с самого начала.
Он зовет меня «поэтессой», и это напоминает мне о том, что для него я никакой не поэт, а очередная девица, возомнившая, будто умеет писать стихи.
Я чуть отстраняюсь, скрещиваю руки на груди.
Он хватает меня за запястья, притягивает к себе, укладывает на кровать.
– Быть может, об этом ты тоже напишешь. – Он сжимает ладонями мое лицо.
Он не спрашивает, а поддразнивает меня, но я все равно отвечаю с вызовом:
– Да.
И расстегиваю его рубашку.
– Обо всем?
– Обо всем, – ухмыляюсь я.
Он ослабляет ремень, скидывает брюки, ложится рядом, и я чувствую запах гвоздики. Так пахло в салоне машины в нашу первую вылазку в горы. Я закрываю глаза. Чувствую его руки на моей груди, его дыхание на моей коже. Он проводит пальцами по моему животу, касается моей промежности. У меня перехватывает дыхание. Я седлаю его, обхватываю коленями его бедра, комната меркнет и исчезает.
Я напишу об этом после – «обо всем», как обещала Насеру. С ним я забуду стыд и приличия, потом опомнюсь, но будет поздно. Однако в этот день еще нет узелка памяти, чтобы его распустить и связать по-другому, нет прошлого, от которого мы захотим отречься. Я не знаю о нем почти ничего, а он обо мне – и подавно, только имя и что я пишу стихи, но это незнание – неотъемлемая часть нашей истории, благодаря ему я осмеливаюсь начать.
Оставшись одна, я встаю с кровати и одеваюсь. Наклонясь пристегнуть повязки к чулку, замечаю себя в зеркале над туалетным столиком. Что же я вижу такого, что притягивает меня к собственному отражению? Я пристегиваю второй чулок, расправляю комбинацию, подхожу к зеркалу. Откидываю волосы с лица, разглядываю себя. Разумеется, я во многом все та же, что прежде, девушка с пухлыми губами и темными глазами, но волосы мои перепутались, щеки горят. Я делаю шаг к зеркалу. Внимательнее всматриваюсь в себя. Вино, наслаждение, зной: все это читается на моем лице.
В тот день во мне меняется что-то еще, но ни внешность, ни даже пережитое тут ни при чем. В эти минуты перед зеркалом я впервые по-настоящему оцениваю свое тело и понимаю, что Богу противен стыд, а вовсе не грех.
Вторники и среды. Лишь в эти дни Насер бывал свободен для встреч – а может, лишь эти дни он выделил для меня.
Теперь я при первой возможности – раз в месяц или около того – ездила из Ахваза на поезде в Тегеран. К счастью, билет третьего класса почти ничего не стоил: денег у меня было мало. Я никогда ни у кого не отпрашивалась и никого не предупреждала об отъезде. Собирала сумочку с вещами и садилась в поезд.
– Она ездит к родным, – втолковывал Парвиз матери (я услышала это случайно).
– Какая разница! Не пристало ездить одной, – отвечала свекровь. – Я так и знала, что от нее не видать ничего, кроме позора. Уйми ты ее, сынок. Весь город о ней судачит.
– Но она же ездит к родным, – вяло возразил он и добавил: – Ее матери нездоровится.
Все было именно так, как говорил Парвиз. Я все чаще и чаще сидела дома с ребенком, так что могло показаться, будто я отчаянно скучаю по матери, поскольку я уже не выходила одна в город и не гуляла подолгу с Ками. Я отнюдь не была свободна, но вскоре поняла, что могу ездить в Тегеран раз-другой в месяц – при условии, что ночую у матери.
Я по-прежнему уезжала без предупреждения, но, садясь на поезд в Ахвазе, ощущала не тревогу, а радостное волнение. Меня все так же мучило чувство вины за то, что бросаю Ками, но стоило мне прибыть в Тегеран, как все мои сомнения и страхи улетучивались. Я сразу же устремлялась к лабиринту домов, в одном из которых находилась квартира Насера, я цокала каблуками по тротуару и то и дело останавливалась, чтобы переложить сумочку из руки в руку. Я училась ходить по улицам Тегерана так, словно для меня это обычное дело, и, открыв для себя удовольствие наблюдать за тем, что творится вокруг, осознала: запреты моего детства не только должны были скрыть нас, девочек, от чужих взглядов, но и большой мир от наc.