Как бы там ни было, ощущение «что-то пошло не так» или «да, вот так будет хорошо» (появляющееся самостоятельно или вслед за первым) может объясняться любой из этих причин. Из чистого самолюбия я предпочитаю одни из них другим. И вообще-то думаю, что одни более вероятны, чем другие.
И хотя я не знаю, откуда это ощущение берется, я могу его вкратце описать. Оно похоже на чувство довольства, которое мы испытываем, когда вешаем картину, выбрав лучшее место на стене — просто потому что есть места лучше и хуже. Речь идет о некоем ощущении гармонии, равновесия, доступном нам еще до того, как мы прочитаем о золотом сечении, которое еще называют божественной пропорцией, — системе отношений, известной художникам и архитекторам еще со времен Древней Греции. В золотом сечении интересно то, что оно непреложно. По-другому быть просто не может. Например, то, что у нас, в Англии, движение левостороннее, — чисто произвольное явление; в других странах люди не менее успешно ездят по правой стороне. Так вот, золотое сечение воспринимается по-другому — это истина, которую мы до сих пор только интуитивно ощущали, а теперь ясно видим и понимаем.
Нечто похожее происходит и со звуком: когда научаешься слышать, что две струны строят не идеально, или различать кварту, квинту и прочие интервалы — это не какие-то произвольные категоризации, которые вы затем накладываете на неструктурированное или незаконченное информационное поле, — нет, вы учитесь воспринимать порядок, который и так уже существует в природе. Который просто есть, независимо от вас.
Вот и в нарративе дело обстоит так же. Одни повествовательные формы лучше, а другие хуже. Форма классической трагедии (великий герой поднимается к вершинам славы, а затем низвергается вниз из-за какого-нибудь своего фундаментального изъяна) — очень хороший пример. Она превосходна для истории. Настолько хороших форм существует совсем немного — не настолько хороших гораздо больше, и вы постепенно учитесь их распознавать. Они
Но откуда он берется, я не знаю. Хотя суть не в этом. До сих пор я подбирался к цели, следя за ней боковым зрением, глядя на другой объект. Но вот, наконец, и самое главное: я действительно не знаю, откуда берется это ощущение, но это и не важно, потому что мне нравится находиться в состоянии, где я верю во все сразу. Не знаю, то ли это состояние, в котором создаются теории, но определенно оно лучше всего подходит для сочинения историй. Однако чтобы достичь его, придется научиться пребывать в нескольких противоречащих друг другу состояниях ума одновременно — не «сначала в одном, а потом в другом» и не «в одном подольше, а потом в другом поменьше», а во всех этих и многих других сразу, в полной мере, не судя и не выбирая между ними. На самом деле вам придется научиться быть кошкой Шредингера, которая одновременно жива и мертва, пока кто-то не откроет ящик.
Итак, больше всего писать истории мне помогает именно эта способность к глубочайшему скепсису и в то же время к глубочайшей доверчивости — абсолютно противоположным состояниям, в которых следует находиться одновременно. Имеет ли это какое-то отношение к теории человеческой природы, не знаю, но кошки это точно умеют.
Это был вопрос. Теперь наблюдение: идти нужно вдоль волокон, а не поперек.
Когда я был моложе, я потратил кучу времени и усилий, пытаясь писать истории в жанре, где был не особенно хорош. Я пробовал себя в том, что претендовало на некую литературную, а не просто коммерческую или жанровую ценность, и должен признаться, получалось у меня довольно скверно.
Только начав учить двенадцати-тринадцатилетних детей и писать пьесы для школьного театра, я обнаружил направление, которым мог заниматься свободно и с наслаждением. Я сочинял мелодрамы, волшебные сказки и готические новеллы, и мне это несказанно нравилось. В конце концов я переделал одну из этих школьных историй в роман — потом еще одну, и еще, и вскоре к собственному удивлению обнаружил себя автором книг для детей.
Тут я очутился в противоположном углу той же западни, где сидел уже очень давно. Я искренне полагал, что должен работать в жанре реализма, потому что это куда более высокая литература, чем сказка и мелодрама. Я написал пару таких романов, они до сих пор печатаются, но в целом не представляют собой ничего особенного.
Это была поистине тяжелая работа — совершенно определенный вид тяжелой работы. Не собираюсь притворяться, что писать романы очень легко, но никакого удовольствия эта работа мне не доставляла. Не то что бы я хотел сказать, будто каждое мгновение жизни писателя — это фейерверк веселья и счастья, но я чувствовал: что-то не так в самой сути происходящего.