Я был в меньшей степени готов встретить частое повторившееся суждение мигрантов о том, что в СССР существовала меритократия, и это меня все больше восхищало. Респонденты утверждали, что упорный труд и навыки – залог процветания, если не всеобщего признания. Отчасти этот нарратив представлял собой прямую противоположность тому, каким они представляли себе мир после распада СССР – мир, подчиненный крупному бизнесу и олигархам, которых поддерживали коррумпированные и жадные политики. Однако я полагаю, что в основе подобного сравнения лежала другая ностальгия: тоска по временам юности, когда эти люди строили свою жизнь как при помощи, так и вопреки советской системе. СССР был для них пространством свободы, всплеска их юношеской энергии, в отличие от более ограниченного постсоветского мира, где господствовала неопределенность и снижался уровень жизни для большинства среднестатистических граждан среднего возраста и старше. Отто Боэле предположил, что стремление реабилитировать Леонида Брежнева и его эпоху, которую с конца 1990-х гг. в российских опросах общественного мнения респонденты называют лучшей за последнее столетие, исходит от граждан позднего среднего возраста. Они чувствовали, что их юношеский вклад в общественную и частную жизнь был обесценен первоначальными постсоветскими переименованиями улиц, сносом памятников, отрицанием «своей» истории[1117]
. В то же время устные рассказы позволяют понять, что 1980-е гг. были достаточно трудным временем, ведь тогда в южных республиках были посеяны семена упадка, а Ленинград и Москва стали менее дружелюбными к приезжим.Спустя десятилетие с лишним после распада СССР наши респонденты рассказывали о своем опыте в советских дискурсивных рамках. Советские лозунги, такие как «дружба народов», оказали большое влияние на их мысли о межнациональных отношениях. Общие устремления мигрантов – теперь уже условно общие – опирались на ценности советского времени: образование, урбанизацию, мобильность и социалистические убеждения. Сергей Ушакин отмечал, что постсоветская Россия не способна создать какой-то собственный дискурс, сформировать новый образ российского гражданства и связать идентификацию граждан с качественно иным государством[1118]
. Некоторые из наших респондентов с Кавказа – а особенно из Азербайджана, где критика российской колониальной практики была наиболее острой, – говорили уже в рамках более предсказуемого национально-обособленного дискурса. Даже здесь их абстрактные идеи казались не соответствующими тому, как складывалась их собственная жизнь. Означает ли это, что давно ушедший режим все еще сохраняется? Или что СССР был частью более широкой глобальной тенденции модернизации, которая продолжается, пусть и неравномерно, в странах СНГ? Или что советские граждане действительно успешно подчиняли себе государство и общество? Работа с устными историями позволяет нам увидеть, каким образом язык и идеи сохраняются и формируются через инициативу людей, а также то, как обычные люди выстраивают свою жизнь и свой мир.Разнообразие этих устных историй затруднило процесс написания книги. Когда я перечитывал интервью месяцы или годы спустя, каждое из них было как будто отдельным сценарием с собственной нарративной аркой, с элементами импровизации и своими персонажами. Как я мог себе позволить разрезать эти истории на фрагменты, лишив их собственного контекста? Как учесть молчание, паузы и уклончивость в ответах, с одной стороны, и энтузиазм и даже преувеличения – с другой? Как быть с противоречиями, когда человек, утверждавший, что к нему всегда относились как к равному – ведь иначе и быть не могло в Советском Союзе, – через полчаса говорит, что часто подвергался расовой дискриминации? Такие трудности не исключение – они постоянно возникают в работе специалистов, работающих с устной историей. Устные истории, как и письменные документы – это нарратив, а не «священное писание». Между событием и рассказом всегда существует временной разрыв, кроме того, существует авторская субъективность, которую нужно учитывать, и эту задачу я и пытался решить в основном тексте книги[1119]
. В конце концов, это и есть работа историков. Я хотел отдать должное тем людям, голоса которых записал во время интервью, хотел сделать этих советских граждан актерами в их собственной жизненной драме. Чтобы добиться этого, мне нужно было создать контекст: из других источников, первичных или вторичных, опубликованных или неопубликованных, или из отрывков самих интервью. По мере того как я изучал другие темы в процессе сбора интервью, я начал понимать масштабы и значимость мобильности в позднем Советском Союзе. Динамика, которая создавалась благодаря гражданам и переселенцам с Кавказа, из Средней Азии и восточной России, одновременно создавала и компенсировала пробелы государственной системы. Это, в свою очередь, создавало, хотя и не всегда преднамеренно, широкое поле для личной инициативы. В конечном счете динамизм придавался СССР энергией его общества.