Теперь я вижу, что он был абсолютно прав, несмотря на свой идиотизм. Он был очень ранимым, с душой подобной одуванчику. Однажды он увидел на окраине деревенского кладбища маленькую полянку с ярко-красными ягодами спелой земляники и рыдал над этим зрелищем чуть ли не целый час. Кто в наше время способен потратить добрый час на подобную ерунду? Или наблюдать за полетом чаек над прибрежной полосой четверть часа кряду? Собственно говоря, почему я вспомнил пря дядю Густава и спелую землянику? Сегодня с утра я шёл по аллее, той, что тянется вдоль реки со странным названием Орсо, и, на мгновение остановившись, вдруг увидел, как нежно розовые лепестки цветущих яблонь кружатся в лёгком хороводе апрельского ветерка. Захватывающее зрелище, я Вам доложу, ни в одном телевизоре такого не увидишь. Я долго смотрел на танцующие в лазоревом небе розовые лепестки яблонь, кружащиеся в каком-то замедленном ритме, как-будто это был бесконечный кадр из фильма Андрея Тарковского или Ларса фон Триера: изумрудные водоросли, словно гигантские волосы речной нимфы, извивающиеся в прозрачных водах стремительного течения; или медленное и уверенное падение лошади в зелень гибельного болота под фатальный аккомпанемент увертюры к «Тристану и Изольде» Рихарда Вагнера. Внезапно мимо меня процокал элегантный экипаж, выгуливающий своих анонимных пассажиров по пустынной аллее и я, оторвавшись от медитативного лицезрения яблоневого цвета, обратил свой взор на чугунную кованую ограду, которая окаймляла собой элегантную розовую виллу, словно ажурный китайский веер, защищающий своим пестрым крылом благородную бледность лица какой-нибудь безымянной кокотки. Я пристально посмотрел на чугунные арабески и мысленно представил, как мимо них когда-то проходили давно ушедшие тени великих живых и знаменитых ныне мертвецов: Гюстав Флобер, Иван Тургенев, Новалис и Жерар де Нерваль; а вот с начёсанными с утра пышными бакенбардами – Рихард Вагнер, а может и Салтыков-Щедрин? Наверное, эта кованая изгородь помнит многих, даже тех, о ком в наши дни и слыхом-то не слыхивали? Но если, прикоснувшись к чугунной ограде, замереть и прислушаться, то в какой-то момент непременно услышишь казенную поступь гренадерских ботфорт, скрипящих свиной кожей, металический лязг и скрежет сабельных ножен и пьяную ругань их владельцев, собравшихся в славный военный поход в сторону Меца и Бельфора, который, по сути, есть лишь краткая командировка к неминуемой смерти от французских штыков и артиллерии. Странно, но ещё даже слышно, как в плотном ароматном воздухе весны затихают их бодрые и бравурные голоса, пьяные от игристых редереров и ароматных женских поцелуев. Не знаю почему, но мне всегда нравилась эта эпоха, лишенная холодного раболепия равнодушных и жестоких холуев, исподтишка и с непременной убаюкивающей улыбкой князя Кропоткина, вспарывающих грязной и ржавой бритвой живот своего хозяина или перерезающих его доверчивое аристократическое горло за утренним туалетом. Я понял то, что атмосфера Belle Epoque позволит мне сохранить здравый смысл и защитит меня от безумия надвигающийся катастрофы: в первую очередь необходимо внедрить в быт повседневной жизни элементы того мира, который ты хочешь сохранить или возродить к жизни. И вот я привёл в действие этот ритуальный и магический механизм: с утра я пил чёрный кофе исключительно из чашек тончайшего люневильского фарфора, слушал Брамса, Вагнера и Малера; составлял план на текущий день, тщательно записывая всё зелёными чернилами на изысканной бумаге верже, макая стальное венецианское перо в треугольную чернильницу из зеленого стекла, купленную в бывшей рыбацкой деревне в бывшем, увы, Кёнигсберге.
Да, господа, память человеческая – это Вам не пинта светлого эля в вестминстерском пабе «Красный лев» и даже не воскресная прогулка по Булонскому лесу – это гораздо хуже, она, чертовка, фиксирует всё, даже те маломальские детали, о которых бы хотелось сразу забыть навсегда. Я помнил ещё старинный Кёнигсберг в то славное время, когда здания на набережной горделиво высились над водой словно вековые рейнские замки; когда по мостовым стучали экипажи и высекали задорную искру стальные шпоры бравых прусских драгунов; когда в ночном трактире «Лосось» старик Кант под рюмку можжевеловой водки объяснял недоверчивому Шатобриану, что есть такое категорический императив, и почему достопочтенный Фома Аквинский ошибался относительно доказательств бытия Божьего. В сумрачных залах под сводчатыми потолками горели свечи, трактир жужжал словно громадный улей; кто-то жарил рыбу и гремел глиняными кружками; из темноты пыльного угла доносилась музыка: слепой скрипач наигрывал веселые мелодии из «Волшебной флейты» и очень редко раздавался звон мелкой монеты, падающей на холодный каменный пол.