И вот однажды она и барышни, проехав километров сорок в поезде, сошли на маленькой станции, и перед ними открылась равнина с невысокими холмами, полями и виноградниками, рощами, где, слегка извиваясь, течет Сена. Скоро они приходят в какой-то населенный пункт, с заасфальтированной улицей, по обеим сторонам которой — красивые дома из серовато-белого камня с островерхими черепичными крышами, и перед каждым домом — цветник.
— И это деревня? — с недоумением спрашивает Анна. — Ведь это город. Маленький город…
— Так оно и есть, — говорит Кругликова. — Здесь все деревни такие. А настоящие остались в России…
И тут же добавляет:
— Смотрите, там вывеска кафе. Не мешало бы нам подкрепиться и передохнуть…
Да, французская деревня не рязанское Беспятово… О своей поездке и впечатлениях Голубкина расскажет в письме к мамаше Екатерине Яковлевне:
«…Ну какая это деревня? Газ, водопровод, асфальтовые мостовые, рестораны, бабы-парижанки, электрические звонки, в окны видны красивые лампы, креслы. Разводят цветы, салат и овощи, целые поля гвоздики, резеды и фиалок, говорят, что они большей частью торгуют еще в Париже, только, по-моему, это вовсе не деревня. Я посмотрела через тын, как они работают, очень у них снасть хорошая, всякая вещь словно на выставку: ведро, скрябки, грабли — все это такое удобное и прочное. Я хочу привезть что-нибудь. Есть там 4-этажные дома, но есть и избушки, повсюду убранство хорошее. Да, видела еще один дом с надписью «Пансион для лошадей». Уж не знаю, чьи там лошади воспитываются…»
Примечательно, что обратила внимание и на «снасти» — ведра, скрябки, грабли… В этих вещах она, бывшая огородница, разбиралась и не сомневалась, что об этом будет интересно прочитать ее родным в Зарайске…
Занятия в скульптурной мастерской на улице Гранд-Шомьер продолжаются, войдя в привычку, как это было в училище живописи, ваяния и зодчества или в Академии художеств. Но на душе неспокойно. Тревоги и сомнения одолевают ее. Учебой она не удовлетворена. Дни бегут, франки эти проклятущие тают, а чего достигла?.. Порой кажется, что топчется на месте. Стала нервной, многое, чего раньше не замечала, начинает раздражать. Сказываются, дают о себе знать усталость, переутомление: девять часов лепки и рисования в день, систематическое недоедание…
Но всем этим можно было бы пренебречь, если бы она продвигалась вперед. Беспокоит и мучает то, что мать, братья и сестры наверняка не сомневаются в ее успехах и верят, что их Анюта вернется в Россию настоящим скульптором. Она старается внушить им, что не нужно питать излишних иллюзий. Пускай не думают, что все это получится так легко и быстро. «Работаю все еще у Коларосси, — пишет она осенью все того же 1895 года, — но надеюсь, что, может, что получше выйдет. Вы, похоже, надеетесь на какой-то блестящий результат моих работ, не думайте, так просто буду учиться и вернусь с тем, с чем и уехала. Только знания, может, прибавятся. Да и неоткуда ждать результатов, учись и больше ничего».
Между тем Инжальбер и другие преподаватели начинают хвалить работы этой серьезной и сдержанной русской ученицы, которая старается все делать по-своему, которая молча выслушивает советы и наставления, а потом все равно лепит, как хочет, как считает нужным. Это на первых порах выводило их из себя, они подходили к вылепленному ею бюсту или фигуре, придирались, «цапали» рукой по свежей глине, стараясь что-то поправить, сгладить… Профессора учили технике, приемам ваяния, навыкам мастерства; их питомцы были для них массой в той или иной степени способных молодых людей, которые хотят углубить свои знания и научиться грамотно работать. И когда попадались изредка яркие индивидуальности, резко выделявшиеся, работавшие не как все, это вызывало раздражение. Голубкина, не терпевшая никакой прилизанности пластической формы, всегда стремившаяся подчеркнуть характерное в модели, не могла примириться с этими профессорскими поправками и приглаживаниями. И Инжальбер, некоторые из его коллег вынуждены были в конце концов предоставить этой упрямой и строптивой, но, несомненно, очень одаренной ученице определенную свободу, тем более что свою правоту, право на собственное видение натуры она доказывала своими работами. Впрочем, не обходилось и без курьезов.
Как-то она лепила фигуру обнаженной натурщицы Профессор, с которым не раз вступала в спор, отстаивала свое мнение, показал пальцем на большое углубление в ключице и пояснил жестом, что таких резкостей в натуре не бывает. Голубкина так же молча подходит к натурщице и вкладывает палец в ключицу, демонстрируя педагогу, как глубоко палец туда уходит. Ну что поделаешь с этой странноватой, высокой, похожей на крестьянку русской! Француз рассмеялся и направился к станкам, у которых работали другие ученики…