На репетиции казачьего хора бородатые и безусые хористы разучивали новую мелодию, написанную директором Дома культуры Петром Прокофьевичем Крамсковым. Здесь многие пишут песни, например учитель Петр Михайлович Косоножкин, недавно уехавший из Вешек на партийную работу в Морозовский район, сложил знаменитые песни «Сторона, сторонушка», «Колхозная величальная», «Донская моя сторона». И конечно, в репертуаре хора — старинные казачьи песни. Задорно взлетала одна из них: «Ой, да взвеселитесь, донцы, храбрые казаки, честью, славою своей». Мне это напомнило покойного Ремарка, писавшего в «Трех товарищах»: «Мы услышали хор донских казаков. Это была очень тихая песня. Над хором, звучавшим приглушенно, как далекий орган, витал одинокий ясный голос. Мне показалось, будто отворилась дверь, вошел старый усталый человек, молча присел к столику и стал слушать песню своей молодости… Пение, постепенно затихая, растаяло, наконец, как вздох…» И было жалко, что песня так вмиг оборвалась.
А потом хор сыграл еще «Пчелушку» — ту самую, что напел для него Шолохов. Маршировали на месте, будто осиливая воинский путь с озорным, радостным напевом. И плескалась в этом напеве, брызгала солнцем река, кружилась лукаво пчелушка, шутила с бесстыжей купальщицей, вспоминая которую уходили казаки воевать, и наступала па радость печаль, делая радость пронзительной, невозможной… Ни на какой другой не может быть похожим казачий хор — он неповторим и единственный в своем роде.
…Но пора, наверное, уже и честь знать. Можно ехать отсюда к Серафимовичу по воде, — говорят, это любимые шолоховские места. Кто из-за границы к нему приезжает или просто друзья гостят — обязательно на уху к Хопру везет. Меня потянули другие дороги — по правобережью. Пыльные, немощеные, разбитые… и тоже шолоховские. Нужно ведь и на хутор Татарский, и на Гремячий Лог поглядеть, как же обойтись без этого!..
Я ищу мелеховский курень
Все, что я добуду в пути,
я добуду для себя и для вас,
Я развею себя между всеми,
кого повстречаю в пути…
В тихий полуденный час доносятся с плеса голоса двух невидимых певцов, тягуче и протяжно выводят они: «Ой, что же ты, тихий Дон, мутнехонек течешь?»
Я присел передохнуть под раскидистыми ветлами на самой окраине Базков и заслушался. Песня была старинная, и пели, судя по хриплым, вроде бы надтреснутым голосам, люди немолодые. Певцов не было видно: все заслоняла левада, и казалось, будто это поют сами тополя и вербы, много повидавшие на веку, и чудилось, что войдешь сейчас вот в станицу и увидишь мелеховский курень, обнесенный плетнем; но там мощеная улица с кирпичными домами под черепицей, с телевизионными антеннами, и лошадей-то почти нет — только «Волги» да «Зилы»…
— А курень мелеховский ищите не в Базках, а в хуторе Калининском, — напутствовал меня старый казак и красный партизан Лосев.
Но прежде чем отыскать мелеховский двор, я услышал от Лосева историю одного из живых героев «Тихого Дона», имя которого Шолохов назвал в романе, не изменив. Речь шла о хорунжем Павле Кудинове.
Кудинов бежал за границу — вместе с другими — и прислал из Болгарии в 1922 году письмо станичникам. Его еще вешенская газета тогда напечатала. Писал он, что обманулись казаки-эмигранты и что поняли они наконец, где настоящая правда, да поздно: нет у них теперь уже родины, живут на беженском положении.
Я видел письмо Кудинова ростовскому журналисту Константину Прийме, присланное из Болгарии лет пять назад. Старый хорунжий вспоминал, как казаки-эмигранты читали на чужбине «Тихий Дон»: собирались они, батраки-поденщики, по вечерам в сарае и плакали над его страницами. «А многие рядовые и офицеры допытывались, — вспоминал Кудинов, — кем он у меня служил в штабе, этот Шолохов, что так досконально все изобразил. Скажу, как на духу, «Тихий Дон» потряс наши души и заставил все передумать заново, и тоска наша по России стала еще острее, а в головах посветлело…»