Не знаю ответов на эти вопросы, точнее — знаю слишком много ответов на каждый вопрос. Я только хотел сказать (показать, доказать) в предыдущих главах, что всегда был одинок, с детства, а может быть, от рождения, а может быть, — до рождения… Точно так же полно людей, от рождения не одиноких, они будто и рождены затем, чтобы найти себе подобных, они сбегаются вместе, как капли ртути… Это происходит иногда помимо их воли, вопреки их желаниям…
— Мы сейчас вдвоем, — говорю я Марине, — но войдет кто–то третий, и будете вы двое — и я. Кто бы ни вошел.
Интересен этот «кто–то». Загадочный, предполагаемый, вариативный «кто–то». Друг детства, старше тебя на пять лет, давно и благополучно забытый; веселая молодая девчонка с виноватыми глазами; Дед — Мороз, налоговый инспектор, Чикатило, архангел Гавриил — «кто бы это мог быть?»
Я помню, мы с Игорем сидим на полу, в Красноярске, в моей убогой квартирке (все мои квартирки по сегодняшний день убоги), пьем разведенный спирт и говорим о любви: я переживаю предательство невесты. Игорь, маленький, изящный, с покладистым бархатным голосом, что–то шутит, шутит… А потом говорит, что и у него была любовь «к одному человеку», и вот человек («кто–то») сам по себе уже неважен, но тут умирает ирония, а плакать он не умеет, поэтому что уж тут…
— Игорь, — спрашиваю я шепотом, осененный, — а этот человек, он мужчина или женщина?
Он улыбается. У него тонкие злые губы и короткие черные волосы.
Уже когда я уехал из Красноярска, где прошло девять самых страшных месяцев моей жизни, а затем наведался в гости, в отпуск, Игорь мне признался, что он — гомосексуалист. Я мог бы и раньше догадаться, видя вокруг него постоянно 15–17-летних смазливых парнишек. Он даже показал мне письма к тому «человеку» — мальчику из Бреста. Очень чувственные, очень нежные письма, неотправленные… Одно было построено на цитатах из Оскара Уайльда, я покраснел, читая его, — вспомнил, как рассказывал Игорю, что вот есть такой хороший писатель, роман написал, поэму…
Прожил в гостях неделю, спал в соседней комнате, среди разбросанных газет. В другой комнате располагались Игорь и Лешик, очень яркий мальчик, они шептались и возились до утра, я же засыпал очень быстро… В квартале был коммерческий киоск, мы покупали только бренди «Сълнчев бряг» и «Монастырскую избу», так в конце недели нам ничего такого не продали:
— Нету.
— Как нету, всю неделю было.
— Вы все и купили.
Пьяная была неделя, я просыпался чумной, шел на кухню, переступая через хозяев–любовников, выпивал оставшуюся на столе полную рюмку — и уже не мог понять, похмелен ли я или опять уже пьян… Я включал Эннио Морриконе, курил там, на кухне, и веселился воздухом из зарешеченной форточки, под музыку из «Профессионала»: помните, где Бельмондо идет по зеленому газону к вертолету–стрекозе, он уже отстрелялся, он всех врагов извел, и в спину его могут убить только друзья… А он ступает медленно, улыбается, счастливый, усталый, одинокий… Он спиной своей кожаной говорит:
— Ну вот, я сделал то, что должен был сделать. Теперь можете меня убить, конечно…
— Андрюша, — это Лешик, голый по пояс, улыбается малиновыми губами, — поедешь с нами в лес?
Смущаюсь почему–то. В один из тех безумных вечеров я Игорю сказал полушутливо:
— Был бы я голубым, хотел бы только тебя.
Мы футбол смотрели…
9
А, этот мальчик мой, мечтаемый, воображаемый… «Дом, населенный тобой»… Было дело. Старший безумный братец нашептал: «Всегда быть одному — слишком много для меня, всегда один и один — это дает со временем двух…»
Кто из мечтателей нашего века не заклеивал свои зеленые стены фотопостерами звезд, репродукциями, рекламками? В моих комнатах и квартирах всегда было пестро, надо мной и сейчас целый иконостас висит: слева Лимонов, справа Летов, посреди Федор Михайлович. И как–то в журнале увидел я мальчика в шапке, лет десяти, но такого уже тоскливого, такого прекрасного… Они же умирают, мальчики. Так и я умер когда–то. На кладбище полно их фотографий — тех, кто здесь не зажился…
И я, уже студент университета, снял с этого пацана его дурацкую шапку, взвихрил челку надо лбом, истончил ему скулы и своей тоски добавил в темные глаза — от боли темные, так я это понимал, — и стал он старше года на два, на три, и я влюбился в него, и первые–то настоящие стихи написал именно ему, уже потом была Лариса и все остальные: «Сойди! Хоть слово шепни, сомни подушку мою! Надвое сломаны дни тем, о ком я молюсь…»
Дал ему имя — Саша, Саша Макаров. Был такой в детском садике «Соловушка», мы играли в «войнушку», гонялись друг за другом, я любил брать его в плен… Было в этом нечто (дурной каламбур, но пусть) пленительное — в моей власти над ним, и еще я хотел (только вслух не говорил), чтобы он плакал, пусть даже понарошку…
Дал ему жизнь, любовника, смерть — все, по полной школьной программе. Тогда, видите ли, роман замышлялся, и Саша там жил и был убит (конечно, зверски); а сейчас роман пишется, а это разные вещи: нельзя врать, когда ты пишешь.