Каким образом эти доктринальные подмены могли оправдать уступки во внешней политике? Как они могли завоевать доверие аудитории, охваченной неуверенностью в сохранении своего собственного политического влияния дома и за рубежом? Возможно, наиболее поразительным в содержании и характере нового мышления было то, что оно перекликалось с определенными чертами марксистско-ленинского идеологического наследия, и это позволило многим «романтическим ленинцам» ему сочувствовать, несмотря на неоднозначное отношение к его содержанию. В частности, как убедительно продемонстрировали Кубалкова и Круикшенк [Kubalkova, Cruickshank 1989], новое мышление, как и ленинское наследие советской внешней политики, было в большой степени моралистическим, миссионерским, оно включало в себя уверенность в собственной правоте, представляя Советский Союз маяком для мирового общественного мнения. Оно несло в себе образ светлого будущего, за которое должен выступить прогрессивный СССР, обладающий особым пониманием исторической необходимости и мобилизующий мировую общественность для дискредитации «старых мыслителей» – милитаристов во всех странах. В этом отношении новое мышление могло также понравиться и «советским патриотам», которые в первую очередь были заинтересованы в принятии Западом СССР как равноправной великой державы; им было обещано будущее, в котором их страна будет играть ведущую роль в ожидаемой трансформации международных отношений.
Эта перспектива хорошо вписывалась в традиционный советский оптимизм, равно как и в ленинскую онтологию. Она представляла определенное по-новому светлое будущее как потенциал, в рамках нынешней международной системы скрытый, но который может быть реализован только посредством сознательных действий и решительного повышения уровня понимания. В этом отношении глобальная взаимозависимость и «общий европейский дом» были и скрытыми условиями, и политическими целями. В то же время новое мышление представляло взаимозависимость как автономно растущую тенденцию в международных отношениях, противостоять которой можно только за счет высоких затрат и с потенциально катастрофическими последствиями. Все это как раз перекликалось с ключевой философской предпосылкой марксизма-ленинизма: неизбежность желаемого. Победа социализма в стране и за рубежом исторически неизбежна, но только если просвещенные элиты будут бороться за реализацию потенциала социализма, скрытого в текущем порядке вещей.
Идея «лишить империалистов образа врага» стала также гениальным обновлением традиционного советского взгляда на соперничество между Востоком и Западом. Ленинистская и сталинистская внешняя политика всегда была направлена на влияние или союз с потенциально прогрессивными силами в западных обществах против милитаристских элит в этих же странах. После Сталина эта тенденция сохранилась, но была дополнена более дифференцированным образом западных элит, что побуждало Хрущева и Брежнева время от времени предлагать политику, способную помочь буржуазным «умеренным» или «реалистам» в их политической борьбе с «безумцами» [Zimmerman 1969; Griffiths 1972]. Таким образом, стратегия Горбачева по привлечению внимания мировой общественности к осознанию необходимости транснационального сотрудничества, а также его стратегия подрыва доверия к сторонникам жесткой линии в политических кругах резонировали с важными тактическими элементами ленинского наследия.
В практическом плане принижение Горбачевым уместности и преувеличение опасностей применения военного инструментария в мировых делах послужило оправданием для снижения политического веса некоторых влиятельных групп в советской политике того времени. Более того, его новое определение безопасности как «взаимной» поставило под сомнение односторонность и самодостаточность, присущие советской военной доктрине. Несомненно, элитарная аудитория, которой не хватало уверенности в собственной способности двигаться дальше по прежнему пути, которая была напугана перспективой новой гонки вооружений и, к своему огорчению, осознавала, что наращивание вооружений при Брежневе в конце концов не изменило соотношение сил в мире в пользу социализма, была восприимчива к альтернативному способу мышления о глобальной политике. Аналогичным образом, консервативные элиты, осознавшие, что неоднократные советские вторжения не уменьшили эндемичную нестабильность восточноевропейских режимов, оказались восприимчивы к альтернативному видению политического порядка на Европейском континенте. Переосмысление ситуации Горбачевым могло бы приободрить эту аудиторию, пусть и разозлив неперестроившихся милитаристов.