А ночь накануне была тяжелая, Громыко даже звонил в вашингтонский аэропорт – рассказать кому, не поверят: первый заместитель председателя Совета министров СССР, министр иностранных дел говорит в телефон на своем хорошем английском – так, мол, и так, в самолете рейс номер такой-то заложена бомба, взорвется в три часа пополудни, – и хихикает, как школьник. Тем самолетом в Москву должен был лететь Щербицкий – самый влиятельный союзник Гришина в политбюро, тем же Громыко отправленный в Америку во главе советской делегации, но решивший, поганец, немедленно вылететь в Москву, чтобы принять участие в обсуждении кандидатуры будущего генерального секретаря. «Я тебе вылечу», – ворчал Громыко.
С Кунаевым было проще – еще один звонок, и аэропорт Алма-Аты закрыт «из-за плохой погоды». Потом звонок самому Кунаеву – «Димаш Ахмедович, давай поездом, к пленуму успеешь, а на политбюро быть необязательно, твою же кандидатуру не рассматривают», – он знал, что Кунаев его ненавидит и очень боится, и не мог отказать себе в удовольствии немного над ним поиздеваться, не волнуйся, Димаш Ахмедович, через годик отыграешься и счастлив будешь.
Заседание политбюро открыл сам Громыко. Жестко, возражения не предусматриваются, назвал имя председателя комиссии по организации похорон. Еще надо было (третьи похороны за два с половиной года, привычка уже выработалась) сказать: «Прошу товарищей высказаться по этому вопросу», но Громыко, наверное, забыл, сказал просто – «Голосуем», – и первый поднял руку. Потом руку поднял Тихонов. Потом все остальные. Последними – Гришин и Романов. Решение принято.
Три года спустя, на девятнадцатой всесоюзной партконференции Лигачев, расчувствовавшись, скажет, что никогда не забудет те суровые дни 1985 года, когда судьба перестройки висела на волоске. «Это было не в апреле, это было в марте, товарищи», – он сказал, а никто не понял. А это действительно было в марте, в тот вечер после смерти Черненко, когда заседало политбюро. Тогда в ореховой комнате все и решилось, а никто и не заметил.
XXXVII
Утром после похорон собрались на даче у Громыко – уже втроем, с Лигачевым. Громыко выставил бутылку виски – помянуть, но двое из троих оказались непьющими, старик рассмеялся. «Кажется, я понимаю, с чего вы начнете перестройку». Посмотрели на него оба: и с чего же? Громыко поставил неоткрытую бутылку на стол.
– Сухой закон. Ну или не сухой, а очередные меры по борьбе с пьянством и алкоголизмом, как-нибудь в таком духе. Знаете же оба, что бюджет у нас пьяный, и, как стартовая мера, это будет идеально. Гарбузов повесится.
Посмеялись – министр финансов Гарбузов всегда очень опереточно ругался, когда кто-нибудь покушался на союзный бюджет, вот и посмотрим теперь, как он отнесется к тому, что главный источник доходов – торговля спиртным, – окажется вне закона или почти вне.
Ближайший очередной пленум еще при Черненко был запланирован на апрель. Договорились прямо на нем «шарахнуть установочным докладом» – страна в кризисе, нужны срочные меры, ускорение социально-экономического развития и все такое. «Зря ты вчера про жизнь проболтался, это бы на пленуме лучше прозвучало», – пожурил его Громыко, и он немного покраснел – действительно, напрасно, но вот не сдержался, прямо над гробом Черненко сказал, что главная ценность теперь – человеческая жизнь, и во всем надо исходить из этой истины.
– Ну ладно, сказал и сказал, еще много чего скажешь, – успокоил Громыко. – Может, выпьем все-таки за упокой души?
Пришлось нарушить свое правило – и ему, и Лигачеву. Впервые в жизни пробуя виски, подумал – вкус свободы, стало весело.
Сам налил по второй, поднял тост: «Быть добру!» Громыко с Лигачевым на него уставились – церковное, что ли, что-то? Объяснил, что это фирменный ставропольский тост со времен чуть ли не Потемкина. Громыко заинтересовался, записал в блокнотик. Месяца через два Лев Лещенко запоет по радио: «Свежий ветер, свежий ветер, быть добру – сказал он нам». Песня на стихи Ковалева, давнего заместителя Громыко, маленький подарок от советских дипломатов. Песня ему не понравится, но он запомнит этот искренний дружеский жест и спустя шесть лет отправит Ковалева вместо себя в Осло за Нобелевской премией, а настоящий гимн перестройки – его он выбрал сам. Еще при Брежневе цензура зарубила одну слишком мрачную антиамериканскую песню Пахмутовой и Добронравова, листочек с текстом валялся в бумагах у Суслова, и генеральный секретарь своей рукой переправил текст на советские реалии – вместо «Ведем войну вот уже двести лет» вписал «уже семьдесят лет», вместо «нас учили, что янки гуд бой» – «что жизнь это бой». Передал Добронравову, тот смертельно оскорбился и даже генеральному секретарю запретил выпускать этот текст под именем главного советского песенного дуэта. Ну что ж, своя рука владыка, и ноты с текстом без подписи через чекистов были переправлены в Ленинградский рок-клуб, и там песню запел какой-то местный бард, что ли. Хорошая песня получилась.
XXXVIII