Как же все это могло случиться? Эх, Тоня!
Ответа он не находил. Горечь поражения смешивалась с глухой неотступной душевной болью. Владимиру казалось, что их отношения разорвались, как рвутся провода между столбами: не свяжешь — концы коротки.
«Вечер черные брови насупил…»
Клавдия Ивановна повернулась от электроплитки к письменному столу, за которым сидел Владимир. Послышались ей эти слова или он произнес их? Так и есть: листает Есенина. И письмо тут же, ленинградское, от той… Да, от потерявшей жизненную нить женщины, которая перед войной считалась невестой сына. Не будь бы войны… «Не будь? А вот она была. Страшная — сказать мало. Испытание тела, сердца, нервов, воли, души. И надо было его выдержать. Иначе — нет оправданий. Нет!»
— Володя, на ужин макароны с сыром. Хорошо? — негромко сказала Клавдия Ивановна.
— Угу, — машинально ответил он, потом поправился: — Да, мама, я люблю с сыром.
Клавдия Ивановна занималась макаронами, со скрытой грустью посматривала на печально ссутуленные плечи сына. Иногда он что-то бормотал под нос, точь-в-точь как в последние месяцы в Ленинграде. Такого здесь с ним еще не случалось. Больно защемило сердце: «Господи, допекают парня и здесь, на Степном. И из прошлого… Не дают зарубцеваться ранам».
Ей показалось, что она мешает сыну сосредоточиться. Лучше бы уйти сегодня готовить на кухню, хотя она и не любила там тесниться. В квартире жили еще две семьи, одна — со стариками, с маленькими ребятишками. Эти семьи были эвакуированы с Украины, досыта нажились в бараках, теперь получили по комнате и не рвались «домой», потому что «дом» немец по ветру развеял. Понятно, кухня им была нужнее, чем Карповым.
За окном шел «ленинградский» — как сквозь сито — дождь.
«Не знали вы, что в сонмище людском я был как лошадь, загнанная…» — снова уловила Клавдия Ивановна.
— У тебя опять неприятности, Володя? — спросила она, подсаживаясь к столу. — Тогда уж лучше возьми Лермонтова.
— Почему? Ты ведь тоже любишь Есенина.
— Люблю, когда солнышко на душе. В тяжелые времена, в войну и ты ведь возил с собой не Есенина, а Лермонтова. В Ленинграде в те дни по радио звучал Пушкин — «…И стой неколебимо, как Россия!»
— Мама, ты слишком строга, — возразил он, упрямо опуская глаза. — Сердце не закуешь в цепи…
— Ой, Володя, не ново! Это избитая формула самооправдания, — сурово сказала Клавдия Ивановна. — Не люблю, когда так говоришь.
— Что ж…
Они замолчали. Клавдия Ивановна отошла к плитке. Разговора не получилось, а надо бы поговорить по душам. Чем ему еще поможешь, как не словом — ласковым и суровым, правдивым словом.
— Может быть, никто меня не будет любить, как она, — сказал Владимир внятно, четко.
Клавдия Ивановна, справляясь с волнением, ответила не сразу.
— Так — нет. По-другому. Что ни человек, то и характер, то и любовь… Пылко или скромно, ровно или порывисто, но непременно сильно. Верно. Накрепко.
«Тоже формула», — чуть слышно пробормотал Владимир, а громко заговорил с горячностью:
— Да, мама, тысячу раз — да. Логично, но… миллионы людей на свете, а встречаются двое — и никого им больше не надо. Это выше логики.
— Не хочу упрощать, — согласилась она, садясь напротив сына. — Высокое чувство входит в семью и освещает и согревает ее. Незаметно оно передается детям. Только так строится семья.
Они глядели друг другу в глаза, и в глазах была скорбь.
— Будь справедлив и строг: она потеряла право любить тебя, ты — ее. Я говорю не о ребенке, он вам не помеха. Но и тут надо подумать: а вдруг ты не полюбил бы его так, как своих детей? Ты бы сделал его несчастным. А тот, настоящий отец, души в нем не чает. Ради себя, ради нее ты бы принес в жертву счастье двоих ни в чем не виноватых людей: сына и его отца… Да и ваше-то печальное счастье, как хмельное вино, выдохлось бы, и остались бы подонки с осевшими каплями яда — упреками, надорванностью, обидой… Я полтора года чувствовала, как терзал тебя этот яд, и вместе с тобой, Володя, терзалась. Только я всегда знала, что мой сын — сильный человек. Я не ошиблась тогда, я не ошибаюсь в тебе сейчас!
«Рассказать ей про Тоню? Что все они такие… Никогда не хотел в это верить, а теперь знаю. Верность чувству, верность слову — в книжках».
Он не рассказал.
XXV
Все знали: собрание состоится не в клубе, а прямо на строительной площадке завода — у шестого блока.
Блок номер шесть — огромный цех — в лесах. Башенный подъемный кран простер над ним гигантскую ажурную стрелу.
Слева, одетый стенами еще как бы только до пояса, поднялся железным каркасом и стропильными фермами блок номер семь. А справа, в ряду с действующими цехами, — пятый блок, который должен быть заселен людьми и машинами через три месяца.
Сюда и пригласили строители трубопрокатчиков на свое открытое партсобрание.
Скамеек и стульев не хватило. Люди располагались на бревнах и досках, поближе к столу президиума, охватывая его полукольцом.