Когда я был в Африке, то даже не удивился тому, что самые сладкие финики растут на берегу соленых озер, фактически — из горько-соленой воды. Не удивился, а обрадовался: совпадает! Полностью совпадает — с тем, что выстрадал и понял я сам: самое сладкое растет из самого горького. Помню, наш автобус стоял на низком песчаном берегу соленого озера, оставшегося от древнего моря, ранняя заря красила рябую воду в розовый свет. Когда солнце поднялось и свет стал обыкновенным, вода осталась розовой — оказывается, то обычный цвет соленых озер. На дальнем плоском берегу вздымались могучие пальмы, и дальше они шли сплошняком — достигнув их, мы долго ехали под их кронами. То был знаменитый оазис Тузер, столица фиников, самых сочных и сладких, на острове среди соленой воды. И, повторю, этот симбиоз вовсе не показался мне диким и странным, наоборот — он наиболее точно отражал суть жизни, и даже искусства: чем солонее вода, чем больше нужно труда (финиковую пальму, как сказал наш гид, надо «обнимать» всю, сверху донизу, четырежды в год), тем слаще финики. И парадокс этот — на самом деле — норма. Чем горше жизнь, чем опасней труд и невозможней победа, тем финик слаще.
Я боюсь и в то же время зову тяжелые волны жизненного моря, каждая из которых может погубить меня навсегда и когда-то погубит.
— Ну давай... давай! — азартно говорю я идущей от горизонта тяжелой волне. — Давай! Пугай! Все равно же станешь моей рабой, на мою мельницу воду будешь лить!
И до тех пор, пока удается устоять на ногах, — высота и свирепость волн только радует. Вот она катится, пугая людей, а я смотрю на нее с прищуром... Так... Ты у меня пойдешь в третью главу! Конечно — если не слишком хилой окажешься!
Помню, как я тонул в Крыму. Силы уже кончались. Тем не менее с каждой новой волной я отчаянно, быстро греб, надеясь выкарабкаться — до берега можно было плевком достать, беспечные пляжники были рядом, — но выползти на дивный песчаный берег опять не удалось: возвращаясь в море, волна каждый раз относила меня дальше, чем я только что был.
«Напишу! На — пи — шу!» — диктовал я себе, выгребая. И видел опять, выныривая из откатной волны, что берег стал дальше. Да, с тоской понимал, вряд ли море устанет раньше, чем я: мои руки и ноги уже дрожат, налиты предсмертной сладкой истомой, а море даже еще и не заметило, что борется со мной! «На — пишу! На — пи — шу!» Отнесло снова. И вдруг — спокойствие, и даже смешок: «Как же ты напишешь, если утонешь? Оно что — не понимает этого?» Высокомерное удивление мое помогло выгрести — я вышел нагло и даже несколько оскорбленно. Вот так-то! Стихии должны знать свое место... в третьей главе. Раз все пока вокруг подчинялось мне и моей работе, так что это за цаца такая — стихия? Почему для нее должно быть исключение у меня?
Нагло считаю пока, что так же будет со смертью — дадут написать и даже откорректировать: будет членам Союза писателей такая льгота, за выслугу лет.
«Обуть в свои тапочки» все, что происходит на свете, заставить работать на тебя, укротить, загнать дикого зверя в клетку фабулы — дело упоительное и нескончаемое: «звери» кидаются со всех сторон. И сделать это можно лишь словом, а порой, когда изощренный твой слух достигает совершенства, лишь легким шевелением этого слова, изменением нескольких букв. Скажешь вместо ледяного, официального слова «товарищ» дурашливо-ласковое «товарышш», и все — тот, с кем только что враждовали, уже друг. Рай — не после жизни, не в небесах и не за морями, а у тебя на языке! Власть языка всесильна и безгранична, и важно — какую задачу ты ему дашь.
«Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга!» По этой фразе я жил. И возражения не принимались. Досадные мелочи, затмевающие этот шедевр, небрежно отбрасывались. И было хорошо.
С годами «отбрасываемое» превратилось в гору, достающую до солнца и затмевающую его. Но чем замечателен писательский труд — он позволяет и негативное оценить позитивно — ценишь уже не житейский результат, а выразительность! Что там житейский результат! Смерть все равно всех нас поджидает! Зато — как совершенна стрела, которую враг пустил в тебя! Восхищайся! Если ты можешь восхищаться только собой — ты не писатель.
Недавно мы с одним другом-коллегой, привыкшим себя вести вельможно и вальяжно, зашли в ресторан.
— Куда вы нас посадите, любезный? — оглядывая заполненный зал, нараспев и слегка в нос прогнусил мой приятель.
— Вас? — официант оглядел нас с ног до головы. — ...Только на кол!
— Как-как? — восхищенно воскликнул я. Может быть, он все-таки сказал «на пол»? Тоже выразительно, но не слишком...
— Только на кол! — с наслаждением повторил он. Прелесть!
Ужасы жизни, упакованные в знойные слова, уже не ужасы, а алмазы — которые тоже, как знаем мы, крепчают лишь под большим давлением. Для писателя империя слов гораздо важней империи обстоятельств. Именно упаковывая в слова самое горячее, писатель наслаждается. И это позволяет ему испытывать счастье там, где любой другой был бы несчастен. Не всегда писатель побеждает — но сражается всегда.