Можно, конечно, вернуться в родной двор. Но и там неуютно. И в наш не совсем обыкновенный двор все же как-то пролезла всеобщая тогда и даже обязательная идея врага — и наши не устояли! Почему-то считается, что смертельные враги — ребята из дома № 8 (среди них и мои одноклассники есть!), но проведенная кем-то неумолимым линия фронта разделила нас. Кто так нами командует? Но об этом вслух не спросить. В нашем тихом дворе (родители — ученые) и горлопана-главаря даже нет. Так кому же мы подчиняемся? Дай волю — и каждый с облегчением ушел бы домой, но воли нет, и, по отдельности добрые, двором мы готовы к пролитию крови. Когда я однажды ушел, сославшись на что-то, наши стаскивали под арку булыжники, оставшиеся после асфальтирования переулка. Груда булыжников грозно росла. Неужели мы кинем их в одноклассников? Видимо, да. Раз гора уже собрана, не растаскивать же ее? Хотя, наверное, легче растащить, чем кидать камни в головы... но поворачивать назад у нас считается позорным, какие бы ужасы ни вставали впереди. Наоборот: чем больше ужасы — тем ты смелей. И никуда не денешься. Можно только вот так — уйти и сворачивать, и сворачивать в темные, все более угрюмые улицы... но не до бесконечности же? Ноги подламываются, и все равно вернешься в собственный двор — как раз к моменту самой бессмыслицы, жестокости и отчаяния. Но, кажется, я заблудился — мимо этих мусорных баков в заплесневелой низкой арке я уже проходил! Мои блуждания во тьме стали удлиняться — оказалось, что свет занимает мало места на земле, а тьма, наоборот — много!
От этого вселенского неуюта было раньше спасение — прийти домой, но и дома теперь стало так же сумрачно. Помню, как было хорошо! Одно из первых воспоминаний после приезда сюда — год, наверное, еще сорок шестой. Я сижу, думаю — и вдруг резкий звонок. Я бегу, открываю дверь. На площадке стоит счастливая, улыбающаяся мама, но не может отпереть — руки ее заняты, обвешаны сумками и плетеными сетками-авоськами, из них торчат какие-то вкусно пахнущие кульки, свертки. Еда! Из выцветшего рюкзака, повисшего на богатырском ее плече, торчат бледные куриные ноги.
— А папа где?
Мама, улыбаясь, молчит. Похоже, сюрприз еще не исчерпан. Вытягивая шею, я гляжу вниз по лестнице. Оттуда, с улыбкой блаженства и одновременно какой-то обычной для него задумчивой отрешенности, медленно поднимается папа. Медленно потому, что заведенными назад руками тащит огромную кровоточащую коровью ногу. Тогда это называлось — «отоварить лимиты». С переездом из Казани сюда «лимиты» как-то переоформлялись, задерживались, зато теперь — сразу! На площадку выскакивает хлопотливая, веселая бабушка: «Чего ж ты, Алевтина, стоишь? Давай часть мне».
Да, было счастье!
Помню другой момент — полумрак, но света не зажигаем, и я понимаю почему — нельзя разрушать то ленивое блаженство, счастье, что установилось в доме по случаю воскресенья, когда все наконец вместе собрались. Отец и мама лежат, одетые, на кровати поверх одеяла, и даже я чувствую, как вытекает из их суставов усталость и тела наполняются блаженством. Потом они начинают что-то петь, песня обрывается хохотом. Мать, как всегда, шпыняет отца, но сейчас ласково, добродушно: «Медведь на ухо наступил!» Потом они начинают шутливо бороться, как бы сталкивая друг друга с кровати. «Ой-ой-ой!» — дурашливо вопит отец, зависнув над бездной и удерживаясь лишь за мамину руку.
Да. Было!
Потом вдруг явилась тревога. Ночь, у меня в комнате темно, но лучится под дверью щель, и доносится глухой, прерывистый разговор. Сердце колотится. Из их тихих слов я понимаю, что отца увольняют из Всесоюзного института растениеводства — красивого здания на Исаакиевской площади, где я так любил бывать, — и направляют куда-то в глушь, в область.
— Так селекционер и должен жить на полях! — бодро произносит отец, но мать сразу решительно перебивает его:
— Ты никогда ни о ком не думал, только лишь о себе!
Из дальнейшего я улавливаю, что вопрос назначения уже обсуждению не подлежит — «партийная дисциплина»! Обсуждается — с еще большей тревогой понимаю я — вопрос «окончательного и бесповоротного переезда» (бодрая формулировка отца) всей нашей семьи туда!
Как же это? Куда же мы? А это все (все, привычное и уже любимое, я вижу даже в темноте) исчезнет навсегда и никогда уже не появится? А там что нас ждет, кроме тьмы? Неразличимая, но напористая мамина речь. Я слегка успокаиваюсь: нас она в обиду не даст, и отец поедет туда один. «А там посмотрим».
И отец перестает появляться дома даже по вечерам. Как бледная тень, является лишь в середине воскресенья — сидит, мучительно улыбаясь, скрюченный — на новом месте от переживаний и отсутствия горячей еды разыгралась язва. Потом он и по воскресеньям перестает приезжать. Я чувствую в домашнем воздухе еще больший напряг. Отрывистые разговоры мамы по телефону: «Да... Да! И главное — кого подобрал! Все уже попользовались и бросили ее, за ненадобностью, а он подобрал!»