Снизу послышались голоса... Я замер. Да! Обе они поднимались вместе! Другая, не дождавшись меня, примчалась, встревожась, — и теперь они вместе меня спасут! Такое возможно только во сне! Или — при «остром животе», как называется это состояние. Сейчас никто не сможет мною командовать! Я больной! Не будут же они выяснять отношения сейчас? И наступит согласие — хотя бы на это время, пока надо меня спасать! Я в раю, где все заботятся обо мне! Мой организм выручил меня, оказавшись умнее полушарий! Во всяком случае — решительней. И — находчивей! Я торжествующе застонал.
Когда они увидели меня распростертым на площадке, то повели себя соответственно своим данным: жена, причитая, забегала почему-то по лестнице вверх и вниз, соперница, глянув на меня, сказала решительно:
— Всё, не надо никуда больше звонить. Осторожно спускаемся и едем в больницу — у меня там заведующая.
В такси они обнимали меня с двух сторон. Сон! И я, закинув руки им на плечи, блаженствовал между приступами боли, которые, надо отметить, становились все сильней — но тем острей и блаженство. Ушел! Ушел я от вас! Не достанете! В царстве боли не действуют ваши законы. Свободен! Свобода почти как во сне — могу обнимать вас одновременно, экономя время и тающие силы!
В больнице меня сразу диагностировали (шел камень по мочеточнику), сделали обезболивающий укол, отвезли на шикарной каталке в палату. Никто не обратил там на меня внимания. Самая большая свобода — быть среди людей, тобой абсолютно не интересующихся, занятых своими заботами, разговорами. Ничего им не надо от меня! А мне ничего не надо от них!
Ночью камень с дикими болями вышел, но меня еще оставили на два дня. Чуть прихрамывая, я прошел по широкому, светлому старинному коридору больницы, стоял у открытого окна, у пыльного фикуса, и загорал, вытянув лицо к солнцу. Была ранняя весна.
Потом, когда меня с удивлением спрашивали: «Слушай — а где ты так успел загореть?» — я отвечал честно, гордясь собой: «В больнице». Но никто не верил мне. «Обычные поповские штучки!» — сказал один умный друг и махнул рукой. Все знали точно, из авторитетных источников, что в больнице не загорают. Лишь я знал, непосредственно из жизни, что в больнице самый загар, и был счастлив.
Но тут Нонна, съездив к дочери в Петергоф, вдруг сказала, что там все плохо.
— Что плохо-то? — еще легкомысленно спросил я. Я еще не привык к тому, что бывает плохо. Это еще зачем, когда на самом деле все так хорошо?
— Плохо, Веч, — вздохнула она.
И уехала. И, как ни странно, без нее и веселье кончилось — хотя, казалось бы, только теперь ему разгореться...
С НУЛЯ
Но веселье и в городе кончилось. Наш любимый «Восточный» закрылся, в «Европейскую» стали пускать лишь иностранцев, уютнейший «Север» с интимными абажурами на столиках зачем-то закрыли надолго на ремонт, и в конце концов там открылось, по моде нового времени, голое и гулкое помещение, похожее на вокзал. Было ли это сознательной политикой власти, прижавшей богему, чтобы очень уж она не разгуливалась, или просто обычным идиотизмом — неведомо. Могло быть вместе и то и другое, одна дурь другой не мешает. Но в городе стало холодно, и не только из-за закрывшихся кабаков. Вообще — праздник вдруг кончился. Веселые гении все куда-то разъехались, кто в Америку, кто в Москву.
Мне выпал свой путь. Наш старый дом на Саперном, бывший Дом призрения слепых женщин, потом — общежитие Института растениеводства, расселили — в хмурых сумерках заката прежней жизни уже поднималась кровавая заря капитализма, с его хищным интересом к старым красивым домам.
Я тоже переехал, как и все мои друзья, но не туда, куда они, — из центра города я переехал на окраину, в Купчино. И оказался в другом мире, в другой жизни. Пустынный неухоженный пейзаж напоминал поверхность Луны. Длинные одинаковые дома словно прилетели в эту пустынную местность — они были окружены кучами мусора, и никаких дорог к ним еще не было. Потом началась какая-то жизнь, но настолько непохожая на городскую, привычную; словно какое-то дикое племя заселяло эти края. И я прожил там двадцать лет — от тридцати до пятидесяти — лучшие, как считается, годы! Наконец уехав оттуда, я почти сразу все забыл. Как же я прожил те годы? Чем я там жил?
Рано, еще в темноте, за всеми этими стеклами дребезжали будильники, потом гулко хлопали двери, и в сумраке постепенно стягивалось темное пятно на углу. Даже углом это нельзя было назвать — домов поблизости еще не было. И я, протяжно зевая, утирая грубой перчаткой слезы, выбитые ветром, стоял здесь, пытаясь, как все, нахохлиться, спрятаться глубже внутрь себя, сберечь остатки тепла, забиться в середину толпы — пусть тех, кто остался снаружи, терзает ветер!