Аболешев охватил ее долгим медленным взглядом и почему-то не закончил фразы. Было видно, что какая-то новая неожиданная мысль остановила его.
XLVIII
"Почему он говорит мне все это? Разве об этом сейчас нужно говорить? - настойчиво взывал в ней ее подлинный голос. - Ведь я умру вовсе не от той нечеловеческой сущности, которой он меня заразил. Неужели он не понимает - я вовсе не чувствую в себе никакого потустороннего недуга, мне нужно только чтобы он никогда не покидал меня".
Каменные глазницы посмотрели на Жекки с каким-то подобием непроизвольной грусти, и она почувствовала, что не ошиблась.
- В отличие от меня, вы не безнадежны, - сказал Павел Всеволодович, - тогда как я... я представлял здесь самую неприглядную человеческую породу. По-моему, вообще нет ничего нелепее, чем человек, убежденный, как я, в том, что всякий ему подобный аномален.
- Вам стало невыносимо от того, что я человек? - вдруг обронила Жекки с каким-то непроизвольным озарением.
Павел Всеволодович уставился на ее обведенное красными отсветами побледневшее лицо с болезненно горящими и все еще чего-то упорно ожидающими глазами. Очевидно, что всякий новый вопрос был ему в тягость, а этот вдобавок задел за какой-то больной, еще не отмерший в нем окончательно, живой нерв.
- Нет, - сдавленно произнес он и почему-то отвернулся. - Напротив. Потому что вы... - он осекся как бы в нерешительности. И снова, в который уже раз, переломив себя, заговорил: - Знаете, в виду всех прочих форм жизни на земле, человеческая представляется мне наименее оправданной или, если угодно - уникальной в своей несомненной бесцельности. К тому же, опыт убедил меня, что среди вас на самом деле очень мало людей. В основном - плоские и полые сущности. Вы, может быть, не знаете, но, чтобы быть человеком, нужна жажда. Очень сильная, и оттого настигающая лишь избранных. Вы одна из них. Вы сумеете отстоять себя в своем праве, в том своем природном облике, который принадлежит вам заслуженно, в отличие от многих никчемных или проклятых, вроде меня.
Жекки слушала Павла Всеволодовича с возрастающим недоумением. Ей по-прежнему казалось, что он говорит совсем не о том, что ее волновало, что было самым главным в ее нынешнем положении, что он опять, в который раз, настойчиво уводит ее от осознания чего-то очень важного, что могло бы все изменить. Но ей никак не удавалось ухватиться за эту убегающую подсказку. Ее непрерывно лихорадило, и она минутами чувствовала такую невыносимую слабость, что не могла сосредоточиться даже на тех словах, что доходили до нее из глубины гостиной. Она не столько понимала и вдумывалась теперь в смысл сказанного Аболешевым, сколько чувствовала его и чувствовала, что не понимает, зачем он говорит постороннее, не относящееся к ее настоящей беде. И еще думалось, что так он прощается. Горечь прощального, последнего, уходящего была так остра в ней сейчас, что она не могла побороть подступившие к горлу слезы.
- Это бесполезно, Жекки, - услышала она из полутьмы, окружавшей Аболешева, и догадалась, что он заметил ее набухшие черной влагой глаза. - Не думайте и уезжайте скорее. Вы должны исполнить обещание, а я... Что ж, я тоже исполню, что обещал. - Голос Павла Всеволодовича стал каким-то особенно сдавленным, а взгляд отрешенным. - Странное это ощущение, - добавил он, - поступать наперекор. Очень странное. Выходит, с человеком в себе не так-то легко расстаться.
В эту минуту Жекки вдруг почувствовала в изменившемся тоне его голоса то, чего так долго ждала - услышала настоящего Аболешева, родного до самой последней капли. Она услышала хотя и отдаленную, но все же столь нужную ей сейчас правду: он прощался и медлил, и объясняясь с ней, пробуя вызвать ее ненависть, будто бы убеждал в чем-то самого себя, и все время пытался удержать ее на расстоянии, как будто сближение могло что-то нарушить в его намерении, как будто от случайного прикосновения, она неизбежно должна была потеряться в окрестной вздрагивающей полутьме. Жекки так и не смогла догадаться, что именно отстраняло его, но услышала, в конце концов, то, что отвечало ее собственной потребности говорить о самом насущном - об их неразрывности.
- Останьтесь, - умоляюще выдохнула она и подняла на него глаза, полные горечи, безудержно, робкими струйками растекавшейся по щекам.
Аболешев поднялся и, медленно с усилием ступая, приблизился к ней. В нем будто бы что-то слегка подвинулось, и сквозь облик каменного идола проступило на мгновение живое, знакомое, но уже невозвратное. Жекки захлебнулась от накатившего слезного жара. Слезы текли безмолвно, да она и не могла бы рыдать вслух. Аболешев низко склонился и, приподняв ее руку, словно бы безотчетно прижался к ней холодными, как камень, губами.
Жекки смутно помнила, что было дальше. Кажется, так они молчали друг подле друга, пока в комнату не вошел Йоханс и не объявил, что наемная коляска подана, и можно отправляться. Аболешев выпрямился и еще раз сильно стиснул в своей руке ослабевшие пальцы Жекки.