– Папка хороший, он жалкий, – что-то подсказывало, в слово «жалкий» Эля вкладывала совсем другое значение, вовсе не презренный человек. Ей было жалко этого забулдыгу, тварь, не посчитавшую нужным защитить единственную дочь. Да и дочь ли она ему? Способен ли он на отцовские чувства или пропил всё – мысли, сердце, сострадание?
– Жалкий?
– Да!
– Хо-ро-шо, – по слогам проговорил Дамир. – Хорошо, мы потом поговорим об этом, ладно? – подождал кивка, сопровождающегося ох каким недоверчивым взглядом.
– Кто отец Серафимы? – Дамира не интересовало имя этого человека, кто он, откуда. Он желал одного – убедиться, что тот не станет претендовать на отцовство малышки. Файзулина Серафима Дамировна должна остаться ею до дня замужества, лишь потом сменить фамилию, не раньше.
– Андрей Геннадьевич? – неуверенно пролепетала Эля.
– Эля! – не выдержал, всё-таки рявкнул. Андрей Геннадьевич! Снова Андрей Геннадьевич. Похоже, своим нечаянным заявлением перед недавним отъездом он подсказал Эле имя отца Серефимы.
– Ты не знаешь имя отца своей дочери?
– Н-нет.
– Сколько у тебя было мужчин после меня?
– Какое это имеет значение…
– Сколько должно быть мужчин, чтобы ты не запомнила имени отца собственного ребёнка? Пять? Семь? Пятнадцать? Сто?
– Я не помню!
– Эля?.. – он предупреждающе зарычал. – Это не праздный интерес, – выдохнул. – Серафима записана на моё имя, необходимо имя биологического отца для судебного разбирательства, – соврал он, не моргнув глазом.
– Четыре? – почему-то спросила Эля. Посмотрела в потолок, перебрала пальцами. – Пять?
– Остановимся на семи? – не выдержал, поддел Дамир. – Не можешь вспомнить?
– А ты помнишь всех женщин, которые были после меня? – ох и обжёг синий взгляд, до колик в печени.
– Твоя взяла, – усмехнулся он в ответ. – Претензий от него не будет?
– Он не знает о Серафиме и не узнает.
– Отлично. – А что оставалось? Ничего отличного, с натяжкой хорошего, просто нормального, даже терпимого не было. Ни в том, что узнал Дамир, ни в том, что не узнал. Хотелось выть, курить, взорвать планету к шайтанам, разнести до пыли, молекул, атомов.
Он вышел на лоджию, схватил валяющуюся пачку сигарет, вытряхнул одну, прикурил, выпустил дым в потолок, резко открыл фрамугу – дым пойдёт в квартиру, там Серафима. Его ребёнок не станет дышать отравой.
Ледяной ветер ударил в лицо, грудь, прошиб морозом вперемешку с дождём и запахом моря, вечной влажности, соли. Хренов кривоногий ублюдок, хренова стажировка, хренов мир, устроенный через задницу Иблиса*.
Дамир разбил костяшки в кровь о белую стену, ударив несколько раз со всей мочи, не замечая боли. Смотрел на кровь и не ощущал ссадин. Боль в грудной клетке была отчаянно сильнее, острее, как раскалённым железом по свежей ране.
Хотел узнать правду – узнал. Живи с этим.
Эля жила. Справлялась. Как могла. Как получалось. Справедливости нет. Есть задница Иблиса. И острое желание отправить туда весь мир.
Дамир открыл дверь, столкнувшись с Элей. Она стояла у окна, обхватывая себя руками, перепуганно глядя васильковыми глазищами. Чувственный рот, зовущий, требующий, приоткрылся на полувздохе. Дамир окинул взглядом женскую фигурку в коротких шортах, великоватых, державшихся лишь на тазовых косточках, приоткрывавших впалый живот и аккуратный пупок. Стройные длинные ноги и налитую, упругую грудь, существующую будто отдельно от торчащих ключиц. Или грудь должна быть малюсенькой, как у семиклассницы, или ключицы скрыты женской мягкостью.
Невообразимая, недостижимая, притягательная, обещающая…
Она первой сделала шаг к Дамиру, совсем крошечный, но этого хватило, чтобы он подхватил, прижал к себе стройное женское тело, вдохнул запах оглушающей полынной горечи, разнотравья Поволжья, мать-и-мачехи, пижмы, тысячелистника.
Руки пробрались под майку, ощутили горячую кожу спины, пробежались по выемке позвоночника, скользнули под шорты, сдавили упругие ягодицы.
– Эля, – не то спрашивал, не то уговаривал он. Или утверждал. Потерялся в оглушающем желании, сердцебиении, жгучей, отравляющей страсти. Женском прерывистом, влажном дыхании.
Оглох. Одно прикосновение к губам, тем самым, вкус которых не забудет ни на этом свете, ни на том, лишило последних крупиц разума, ещё бившихся, стонущих в агонии, хрипло кричавших: «Остановись!» «Не так же, не так!».
Не остановился. Несколько бесконечно долгих шагов к дивану, одним движением – разобрал, выдвинутый матрас упруго покачнулся и застыл. Выхватил декоративную подушку, отбросил в угол. Опустил Элю, накрывая собственным телом, чтобы ближе вдыхать, чувствовать, впитывать, слизывать, умирать, возрождаться, снова умирать. Неоднократно, бесконечно, навсегда.
Для пяти мужчин в прошлом Эля была зажатой, неумелой, неуверенной, всё это оставалось где-то на периферии сознания, отбросилось на потом. Здесь и сейчас он дурел от запаха, вкуса, соблазна в концентрированном виде, всего того, что воплощала Эля.
Его Эля. Невозможная, абсурдная, безумная. Синеглазая. Отчаянно льнувшая. Отдающаяся, как в последний раз. Или в первый.