Дмитрий с неловкой бестолковостью топтался у стола, и Юлия Сергеевна, оценивающе наблюдавшая за его неумелыми хлопотами, поднялась и решительно его отстранила:
— Эх ты, мужчина! Займись лучше приемником.
Она незаметно и быстро накрыла на стол, нарезала колбасу, кекс и сыр, вымыла стаканы, разлила чай.
Они сидела друг против друга в низких креслах у приемника. По просьбе Юлии Сергеевны Дмитрий выключил верхний свет, и холодный, казенно убранный номер в мягком свете торшера стал уютнее и теплее. Никелированный пузатый чайник с тоненькой струйкой пара и накрытый стол делали его почти домом, их общим домом. «До чего же немного надо для простого человеческого уюта», — подумала Борисова.
— Как у тебя ловко получилось, — сказал Дмитрий, оглядывая накрытый стол и преобразившуюся комнату. — Ты, оказывается, умеешь не только речи говорить.
— Умею, Дима, вот только не оценили… Еще одно загубленное дарование.
— Ты над всем смеешься, Юля.
— Неужели?
— Ладно, перестань…
— Ты все так же сентиментален…
— Юля!
— Ну хорошо, хорошо! Давай вместе оплакивать мой прах. «Она была так чиста и так одинока! Но она стремилась к высокому идеалу и почти достигла его, и это служило ей утешением».
— Послушай, я не читал этого романа. Если ты не замолчишь, я тебя стукну.
— Вот теперь ты говоришь дело, Димка, — как-то буднично и вяло согласилась она. — Послушай, сколько лет мы уже знаем друг друга?
— Не задумывался. Что-то очень много.
— Двадцать шесть. С тридцатого года. Нам было тогда по десять, вот сколько.
Дмитрий считал, по-детски шевеля губами. Она молча смотрела на него.
— Димка, — неожиданно тронула она его за руку. — Димка, а знаешь, какой ты был двадцать лет назад? Худой, длинный, очень воинственный, помнишь? Только шея беззащитная и какая-то цыплячья.
— Ну уж, — обиделся он. — Почему цыплячья? У меня была нормальная шея, как у всех, по-моему.
— Цыплячья, цыплячья, Димка! Ужасно цыплячья. Сейчас она не такая, Димка.
— Какая же?
— Добротная, самонадеянная. Так и просится в хороший хомут.
— Что ты и сделала, между прочим.
Она пристально глядела, как в стаканы льется коньяк, — в электрическом свете он казался черным.
— Ты думаешь, между прочим? Сильно топят, — она притронулась к радиатору, подула на пальцы.
В номере действительно было жарко.
Ей не хватало воздуха, и она говорила с легким придыханием.
— Попробую открыть окно.
— Можно, я сама? Вот, как видишь, это делается просто, без особых мускульных затрат, — она повернула ручку и потянула раму на себя.
Фрамуга легко подалась, оставляя сверху широкую щель. Она что-то говорила ему о новых конструкциях, отдергивая штору до отказа, чтобы дать доступ воздуху, а он не отрываясь, слыша, как тяжело приливает к вискам кровь, смотрел на ее длинные развитые ноги, на обтянутые прозрачными чулками колени. Она почувствовала, обернулась и резко опустила руки. Серое платье с глухим воротом, высоко заколотые пепельные волосы, маленькие, чуть прижатые уши. Дмитрию захотелось подойти и взять ее за плечи и сказать что-то ласковое, родное — она была очень одинока в своем красивом холодном платье.
— Хочешь, я скажу тебе, какой была ты?
— А помнишь?
— Помню, хоть у меня и цыплячья шея… Видела подснежник, когда он еще не зацвел? Так, незаметная травка. Ты была угловатая, вся горькая. Правда, глупость?
— Говори!
— Ты была вся зеленая, Юлька! Мне всегда казалось, что с тобой нужно очень бережно обращаться. Потом, когда мне становилось совсем трудно, вспоминалась именно так. Зеленая и горькая. Знаешь, вспоминал, словно все повторялось. Наверно, сейчас смешно. Люди взрослеют, стареют и начинают стыдиться. А почему?
— Говори, Димка, говори. — Она сжала лицо ладонями, не отрываясь глядела ему в глаза.
Поляков потянулся к стакану с коньяком, она перехватила его руку:
— Не надо, такой хороший вечер. Говори еще, пожалуйста, еще.