Когда я в первый раз прочел рассказы Горького о босяках, то решил, что писатель сам проводит большую часть времени в обществе своих героев-босяков, что его жизнь — это их жизнь и что его поступки — это их поступки. Влияние этих рассказов на молодых читателей в эти дни было настолько сильным, что возникло что-то вроде культа босяков. Я тоже не был свободен от него. <…> …отрастил длинные волосы (чтобы походить на Горького на одной из его фотографий), старался менять одежду не слишком часто, забросил бритье бороды, которая тогда уже начала расти у меня, надел черную рубашку и подпоясался огненно-красным кушаком.
<…>
Второй раз я попал под влияние Горького в начале Февральской революции. В те дни Горький издавал газету «Новая жизнь», на страницах которой с большой смелостью обличал вождей революции. <…> Я стал постоянным читателем этой газеты, и в период недолгого ее существования она стала для меня чем-то вроде революционного Шулхан-Аруха[361]
. Горький как личность представлялся мне наследник гения из Ясной Поляны и даже более того. В то время как Толстой наслаждался богатством и достатком всю свою жизнь и только под старость стал искать Бога, Горький видел нищету с раннего детства, узнал холод, страдание и бродяжничество, жил среди угнетённых и страждущих, узнал их судьбы и стал их устами и их щитом.Тогда я не предвидел, что настанет день, когда я и мои друзья свяжем себя и свои надежды с этим могучим человеком и будем уповать на его справедливость ты добрая отношение к нам. Я имею в виду отношения Горького к Московскому театру «Габима».
<…>
Еврейский коммунисты боролись с нами всеми средствами <…> и требовали закрыть наш театр. Их аргумент был таков: артисты театра «Габима» пользуются религиозным языком, языком буржуазии и мракобесов, у него нет права на существование в революционной России.
Во главе комиссариата по делам национальностей стоял Иосиф Сталин, и его мнение расходилось с мнением его коллег-евреев[362]
. Обычно он говорил, что иврит для евреев всё равно, что грузинский язык для грузин[363]. И Комиссар по делам Просвещения Анатолий Луначарский не видел никакой опасности в существование нашего учреждения <…>. Не только это: они советовали нам, как заручиться поддержкой высокопоставленных коммунистов, чье мнение могло оказать решающее влияние в нашу пользу.В одном ряду с этими двумя людьми оказался и Максим Горький личный друг Ленина и Сталина[364]
, а главное, друг и защитник многочисленных народностей Советского Союза. Мы решили привести его в «Габиму» и показать ему нашу игру. <…> Только Горький был способен спасти «Габиму» и предотвратить ее закрытие.<…>
Режиссер спектакля «Вечный жид» Вахтанг Леванович Мчеделов сообщил нам добрую весть:
— Готовьтесь завтрашнему вечеру. Максим Горький придёт смотреть «Вечного жида».
Готовились мы тщательно. Убирали театр с таким же рвением и с такой же старательностью, как в день открытия «Габимы». Каждый из нас уединился на долгие часы, чтобы ещё раз углубиться свою роль. Этот день переживался нами как приготовление к Йом-Кипуру[365]
. Мы чувствовали и понимали важность этого события. Мы напоминали друг другу слова наших учителей — Станиславского и Вахтангова: в зрительном зале может оказаться «идеальный зритель». Не дай бог, если актер превысит нужную меру, если допустит искажение центральной идеи спектакля… Одним словом, мы прониклись возвышенным духом и внутренне очищались.Хотя в этом спектакле я играл незначительный эпизод, на мне лежала очень большая ответственность. <…> Плача и рыдая я должен бы убедить зрителей, что произошло страшное горе — что Храм в самом деле разрушен. <Впрочем,> я хорошо понимал, что для Максима Горького разрушение храма 2000 лет назад вряд ли является очень актуальным событием.
<…>
Наступил момент поднятия занавеса. <…> Наш маленький театр, в котором было всего 90 мест, был полон до отказа. Среди публики тоже чувствовалось большое напряжение. Мои друзья играли в тот вечер своей роли, словно священнодействуя. Не было никаких накладок.
<…>
Приближалось время моего выхода на сцену. <…> …я сказал себе: «Оглянись и посмотри: „Господи Боже, для всех народов великой России наступили дни свободы, они пробуждаются для новой жизни, а Твои сыны, евреи-коммунисты собираются разрушить этот маленький храм — `Габиму`. Что будет с нами? Неужели вновь суждено нам разрушение? Когда, наконец, прекратятся преследования нашего народа?“ <В таком эмоциональном состоянии — М. У.> я вышел на сцену и припал к ногам странствующего Пророка, упал и простерся на земле, изнемогая от горя и рыданий так, что друзья мои актёры зарыдали вместе со мной.
…Занавес опустился. Актер поспешно удаляли грим, переодевались и бежали смотреть на Горького, чтобы скорее услышать его суд. Когда я вошел в зал, меня встретили словами:
— Беги скорее, Горький тебя зовет.
<…>
Меня подвели к нему: „Вот он. Наш плакса“.
Горький смерил меня взглядом, удивился что я так молод, и очень одобрительно отозвался о моей игре.
<…>
Пока товарищи засыпали его разными вопросами, я отошел в сторону и стал внимательно смотреть на него. Я видел перед собой человека высокого и сутулого, согбенного от страданий тех дней. Лоб его был покрыт морщинами, но и щеки не пощадил плуг времени. Глаза выражали скорбь, милосердие, смелость духа, озабоченность — и причём всё это вместе. Густые усы закрывали его рот, слова, когда он говорил, как будто падали вниз и стучали по земле, подобно тому, как стекают одиночные капли воды из водосточной трубы в бочку после того, как кончился дождь. Произнесет предложение, опустит глаза и помолчит. Затем снова обращает свой взгляд на стоящих вокруг, произнесет фразу, глубоко вздохнет и снова молчит.
О спектакле сказал он приблизительно следующий:
— Еврейский народ включился сейчас в театральное искусство. В вашей игре чувствуется большая свежесть. Вам предстоит еще удивить культурный мир в области сценической трагедии. В вас скрыты удивительные сокровища. Все горе и все страдания, которые вынес ваш народ в течение 2000 лет, найдут выражение в вашем искусстве.
Горький интересовался, пишут ли ивритские писатели драмы для „Габимы“, упомяну Х. Н. Бялика с большим восхищением и хвалил пророческий пафос его поэзии. „Пафос Бялика, — сказал он, — отразился даже в сегодняшнем спектакле“. Он намекнул на наших противников и врагов из Евсекции и выразил свое возмущение тем, что они хотят закрыть наш театр. Он много хвалил и поздравлял режиссеров и актеров, а перед уходом бросил взгляд на нас всех, повел плечами сказал в изумлении:
— Ведь вы все такие молодые! Вам еще много предстоит сделать. Актеры, которые окружали его во время беседы, бросали на него застенчивые взгляды и подталкивали друг друга локтями, как бы желая сказать: „Ребята, всё будет в порядке“ — мы произвели на него впечатление. Он враг наших врагов».
С тех пор Максим Горький стал преданным другом «Габимы». Он помог нам завоевать много новых друзей, говорил о нас добрые слова членам Совнаркома и подготовил их к обсуждению вопроса о «Габиме» в Исполкоме <Моссовета, где председателем тогда был его друг Л. Б. Каменев — М. У.>. Горькому удалось склонить мнение советского правительства в нашу пользу до такой степени, что было решено дать в «Габиме» статус государственного академического театра и продолжать <оказывать> нам материальную помощь.
<…>
Долго не прервалась связь между ним и «Габимой». После отъезда из России из-за тяжелой болезни Горький опубликовал статью полную похвал о «Габиме», в одном из зарубежных русских журналов <имеется в виду берлинский «Рассвет» — М. У.>.
<…>
В самые тяжелые годы был Горький для нас чем-то вроде высокого дерева, которое защищало нас своей тенью [Агурский-Шкловская. С. 475–479].