Их марш, сопровождаемый скрежетом металла, завываньем метели, ветра и беззвучным криком земли и пробужденных от сна людей, начался с полуночи. Ранним утром они объявились на безжизненных окраинах Праги. По мере того как они рвались к центру города, где уже роились люди, казалось, отступала эпоха двадцатого века и победно вторгалось средневековье с гнетущим ужасом, с обыкновением разнузданного смертоубийства, с пьяными наемниками и визжащей Девкой Безносой. Прага явила свой первозданный готический лик, каменный, возвышенный, обращенный в неземное. Средневековая Прага, растоптанная гусеницами танков, пронзенная стволами орудий, город, чьи звонари, сраженные чумой или духом тьмы, не успели даже ударить в набат, а возможно, сами колокола уже онемели. Не узнать было и каменных изваяний. Утратив обличье символических стражей, они угрожали неумолимым камнем и неподатливостью бронзы. Башни соборов, где над умолкшими колоколами гнездились домовые сычи и летучие мыши, разрывали шпилями хмурую тьму зыбкого рассвета. Аркады домов, чья память уходит в века, отчаянно вытягивались стрельчатыми сводами, словно взывая к небу. Деревья и темная река, пересеченная мостами со скульптурами и без них, ставшими в то утро сплошь средневековыми и не ведущими с берега на берег, а из никуда в никуда, потому что уже не стало нашего города, это был город ужаса, и Староместские куранты обозначили этот год и день, а скелет с косой горестно закивал. Примолкшие острова, с безлистными и сурово бесцветными рощами, словно вырезанные острым резцом слепнущего гравера, запечатлевшего на память потомкам и в назидание королям последние сцены Тридцатилетней войны. Крик загубленных, которые еще жили, уже звучал над городом.
Гранитная мостовая, в то утро грязная, порозовевшая от плохо смытой крови и серая, словно опавший зоб голубка, не звенела от топота швабских корнетов, даже трубачи не трубили в начищенные до блеска трубы, прижатые к голубому шелку перевязей с вышитым девизом, таким же бессмысленным, как все девизы и военные действия от сотворения мира. Неумолимая гравюра ожила, однако действительность была куда беспощадней. Военная техника заполонила город. Она принесла с собой многое множество невыразительных плоских лиц. Своими пустыми глазами они вглядывались в небо, далекое и желанное, которое уже не будет их небом.
Осажденные ненавистью города, они замкнулись в свое молчание, в свой страх и гордыню. Замурованные в униформы услужливой смерти, опоясанные черными ремнями с пряжками столь же холодными, как их будущие мертвые глаза. Все было холодным и бессмысленным, как и этот их безумный девиз, вычеканенный готическими буквами на пряжке ремня: Gott mit uns[6]
.А люди, как же они?
Выдержат? Погибнут? Казалось им, что у них не осталось ничего, но даже в этом «ничего» для них заключалось все. Они не могли еще и предположить, что ни одна трагедия не бывает так жестока и унизительна, как эпидемия убожества.
Перед их взором в город не торопясь, уверенная в своей несметной добыче, въезжала война. Страшная война. Земля дала ей оружие против самой себя и сама же теперь цепенела от страха. Люди с утра до вечера сбивались в толпы, гневные, проклинающие: кто-то понимал много, кто-то мало, а кто-то не понимал вообще ничего.
Дом на углу парковой площади, разумеется, ничему не удивлялся. Это была всего лишь мертвая материя, но его обитатели — эта пестрая-препестрая смесь, эта паства, столь добротный материал для репортеров, социологов и деятелей благотворительных обществ, эти людишки кишмя кишели, как муравьи.
Классовые барьеры, которые в барочном доме сохранялись, возможно, тщательнее, чем в королевских дворцах, были сметены танками и бронемашинами, что неутомимо грохотали на улице, круто спускавшейся к реке. Казалось, повредился мозг этого взбесившегося механизма, и машины будут мчаться мимо целую вечность, покуда не кончится бензин или не сойдут с ума водители.
Несколько испуганных женщин — мужчины разбежались кто куда — ввалились к Томашекам. Спальня Антонии была осквернена этим вторжением. Женщины сгрудились у окон. Сама Антония стояла чуть поодаль, то ли случайно, то ли умышленно ввиду портрета своего до неприличия молодого супруга. Плющ этим утром был сорван, черная флеровая лента реяла по комнате, где все время гулял сквозняк из-за страха, воплей и поминутно растворяемых дверей. Кто знает, о чем размышляла Антония, блуждая пристальным взором по знакомым чертам фотоснимка, словно бы вглядывалась в контуры неведомого материка, засиявшего наконец в бесплодной дали вод.
Соседки не замечали ее. Они стояли у окна и недоуменно наблюдали за происходившим на улице. Делились мнениями, по большей части позаимствованными у своих мужей и братьев. Многие из них в отличие от мужчин думали иначе и совсем о другом — прежде всего, где достать провизию, с которой определенно возникнут трудности. Пожилые женщины, имевшие опыт еще со времен первой мировой войны, вызывали у прочих уважение. Вдова, никого не видя и не слыша, молча стояла перед портретом.