— Вот видишь, — наставляла его на ум Эма, — поскольку тебе девятнадцать, это повод к разрыву, даже к нравственному негодованию. А будь тебе пятьдесят, это был бы повод для страстной любви.
Все смеялись. Речь зашла о сути любви. По счастью, о Надежде забыли. Эта тема повергала ее в замешательство.
Во второй раз с этим юношей встретилась Надя опять у Эмы — это случилось 15 марта 1939 года.
Может показаться странным, что я описываю эпизод столь незначительный и даже увязываю его с событиями мирового масштаба, но Надежду эта история сбила с пути, намеченного матерью, и столкнула с двумя реальными фактами, которые долго не давали ей покоя. Первый — это юноша, очаровавший ее так сильно, что она даже не расслышала его имени, как, верно, не расслышала бы и пушечного выстрела, а второй удручающий факт — матушкино посапывание на концерте. Молодость, как известно, не щедра на снисходительность и понимание, да и, кроме того, Надя сама, подавленная холодом родного дома и брошенная в мир без всякого предупреждения, должна была, такая еще юная, противостоять событиям, которые сломили даже взрослых мужчин. Ее возмущало донельзя, что все эти бедствия, которые обрушились в той или иной мере на людей, в бессилии разбивались о бесстрастие бункера, именуемого Антонией Томашковой. И Надя вновь и вновь терпела крушение на этом рубеже.
Пора, однако, вернуться к роковому дню.
Людям представляется непонятным, циничным, что даже в катастрофах, постигающих большие общественные группы — тогда это тем более потрясает, — они подчинены неумолимому распорядку жизни, обыденному кругу обязанностей. Так и шестнадцатого марта люди вставали, исхлестанные трезвоном будильников и чудовищным воспоминанием. Они с недоверием принимали бремя дня, удивляясь, что еще живут, но и задаваясь вопросом, долго ли еще будут жить.
Томашеки утром по обыкновению разошлись в разные стороны. Все было как всегда, и притом все совершенно иначе, но эти трое пока еще не предполагали, что это мартовское утро уже разлучало их навсегда.
Нет, не думайте, вовсе не смерть! Как было бы тогда все просто и милосердно! Не смерть, а жизнь грозила им бедой.
Сперва я согласилась. Но, изучив материал, отказалась. Я плакала, кричала, уверяла, что не могу. Нет, можешь, сказали мне, ты же писательница. Это то самое свидетельство, которое мы задолжали нашим современникам! И ты, как автор этого повествования…
Смешно, право.
Задолжали современникам! Но почему именно я? А современники, эти чрезвычайно молодые люди, которые часто рассуждают так непонятно. И к тому же — свидетельство! Здесь, скорей, подобало бы сочинить фугу. Но даже сам Иоганн Себастьян Бах, возможно, не сделал бы этого.
И все-таки они, пожалуй, правы. Наиболее точным может быть именно свидетельство. Наиболее объективное расположение фактов в правильной временной последовательности — так мне и было сказано.
Вертикальное или горизонтальное расположение фактов? А время — историческое? — спрашиваю я с надеждой, что они возмутятся и сочтут, что я еще не созрела для подобного задания. С минуту раздумываю над своим вопросом, который, как ни странно, не кажется им бессмысленным. Они утвердительно кивают. Но что означает их согласие, выраженное бессловесным кивком? За это свидетельство я одна буду в ответе. Возможно, Эма, а возможно, и время. Время. Расплывчатое понятие. Спокон веку, всегда, было то или иное время. Допускаю, что эти уклончивые рассуждения вредны, они бы затуманили прозрачность свидетельства, сделали бы его нечетким и тем самым недостоверным. Мое свидетельство призвано стать почти что детальным анамнезом сердца, пораженного чумой, коричневой чумой. Болезнью инфекционной, с летальным исходом.
Итак, Эма.