Будничность его тона уменьшила мое беспокойство, но в то же время вызвала некоторое чувство протеста. Он описывал события так, будто чувства его совсем не были затронуты. Взглянув на него, я убедился, что невозможно перебросить мост через пропасть, разделявшую его и мое отношение к создавшейся ситуации. Я видел в профиль его лицо, наполовину скрытое от меня ниспадающими волосами, заплетенными в косички, в которых свет запутывался, как в блестящей металлической сетке. В его плечах, линии спины, даже руках, лежавших на коленях, не было ни малейшего напряжения, что подтверждало мое впечатление, будто состояние Гума’е его совсем не трогает. Я говорил себе, что у меня нет оснований ожидать от него иной реакции, но, даже делая скидку на различие традиций, начал испытывать какое-то отчуждение, не замечая в нем признаков элементарного человеческого сочувствия к страданиям Гума’е. Потом меня снова охватило беспокойство в связи с двусмысленностью моего положения. Мне снова стало казаться, что зря я вмешался. Во мне нарастала неприязнь ко всему укладу жизни, породившему такое настроение Макиса. Я возмущался безразличием этого уклада к страданиям и смерти, отсутствием привычной теплоты в отношениях между людьми. Поэтому, когда Макис вдруг повернулся, выражение его лица и голоса явились для меня полной неожиданностью.
Он впервые после прихода глянул на меня прямо-и я сразу заметил напряженность его взгляда и будто высеченных из камня линий его лица, особенно углов рта, которые теперь казались глубже обычного. У меня было безотчетное желание помочь ему, ответить на крик его души, выразившийся на его лице, и удовлетворить таким образом свою потребность выйти из обступившего меня одиночества. Я ждал, чтобы он сказал то, что хотел, но он не мог подыскать нужные слова. Косноязычие Макиса, резко контрастировавшее с его обычным красноречием, прямо-таки потрясло меня, и, когда он наконец заговорил, запинающийся голос тронул меня куда больше его виртуозных публичных выступлений, ибо теперь в безыскусных фразах не было и намека на чувство личного превосходства или на установленное обычаем разделение между мужчинами и женщинами. Он просто сказал мне, что Гума’е не должна умереть, употребив при этом повелительный оборот: «Эта женщина не умрет!», как будто сама эта форма могла предотвратить печальный исход. Он сказал далее, что не хочет терять ее, что чувство к ней (он дотронулся рукой до живота) убивает его изнутри. Вспомнив, как Макис вызвал меня утром, как мы шли к ручью и возвращались обратно, я понял, что его привязанность к Гума’е гораздо глубже, чем можно было заключить по внешним проявлениям. Я никогда еще не видел Макиса таким и не слышал ничего подобного ни от одного гахуку. Я знал традиционное выражение печали у гахуку. Ритуальный надрывный крик, от которого по спине бежали мурашки, без сомнения, говорил о подлинном чувстве. Однако сам способ его выражения изолировал меня от людей, охваченных горем, и мне оставалось быть свидетелем, но не участником их переживаний. Теперь все было иначе. Макис не стал бы откровенничать со своими соплеменниками, и я был благодарен судьбе за то, что мое положение позволило ему обратиться ко мне со словами, в которые он вложил весь свой страх перед угрожавшей ему утратой. Я хотел, чтобы он понял, как я ему сочувствую, но не мог найти слова утешения и ободрения.
Мы сидели молча, и комната казалась переполненной мыслями, которых ни он, ни я не умели выразить. После своей короткой речи он отвернулся было от меня, но потом снова поднял голову, звякнув серьгами из ракушек об ожерелье, и на миг забыл о своей тревоге, чтобы сообщить мне то, что мне следовало знать. Его чудесные глаза были светящимися заботой точками под сенью бровей, и он, казалось, даже движениями губ хотел довести до моего сознания смысл слов, показавшихся мне невероятными.
— Если эта женщина умрет, ты не сможешь оставаться с нами.
Я поднял глаза на Макиса, думая, что ослышался. Он заторопился, отвечая на мой немой вопрос:
— Если она умрет, они скажут, что виноват ты. Ты видел их лица, когда мы привели ее с реки. Они говорили, что она не должна идти в Хумелевеку. Они говорили, что ей надо остаться здесь, в Сусуроке. Теперь они скажут, что это ты послал ее в Хумелевеку, и, если она умрет, никто не захочет с тобой разговаривать. Послушай меня, друг, твоя работа окончена. Оставь нас, уйди! Брат, ты больше не можешь оставаться здесь.