Я знал, что все, что он говорит, чистая правда. Первые подозрения такого рода появились у меня еще днем. По-этому-то я и ждал Макиса, ждал весь вечер, потеряв способность работать, наблюдая, как темнеет небо и в долину нисходит молчание, чувствуя, как с каждым мгновением растет мое одиночество. Теперь, когда Макис подтвердил то, что я почти знал, я почувствовал странное облегчение и большую, чем когда-либо, близость к нему. Я не осуждал гахуку и не ставил под сомнение их право иметь собственное мнение в этом вопросе. Я знал, с какой неприязнью они относятся к местной больнице, к ее палатам, набитым чужаками, многие из которых принадлежат к враждебным группам. Еще днем, разглядывая на камне Гума’е, я отдавал себе отчет в том, что мое предложение отнюдь не увеличит моей популярности, хотя ничего другого я не мог предложить. Теперь я понял, что готовность Макиса принять мое предложение оказалась для меня неожиданной. В прошлом он соглашался со мной, когда я осуждал явное нежелание гахуку прибегать к помощи белой медицины, но мне казалось, что он не искренен.
Макис попросил меня о помощи и, преодолев страх, отбросив опасения, без размышлений последовал единственному совету, который я мог дать, — это сблизило меня с ним, как ничто другое. Меня не особенно заботило мое положение, о котором он только что говорил. Одно было важно: нас соединили узы, казавшиеся ранее невозможными. Еще несколько минут назад я старался пробиться к нему сквозь царившую в комнате атмосферу тревоги. Теперь стало ясно, что в этом нет нужды. Неудачное сцепление наших жизней создало духовный климат, в котором тревожное ожидание перемен на какое-то время объединило нас.
Излив свою душу в этих скупых словах, Макис замолчал. Нечего было сказать и мне, и мы сидели, прислушиваясь к ночи за порогом хижины. Прошло полчаса. Он ненадолго вышел, жестом показав, чтобы я оставался на месте. Через несколько минут он вернулся со старым одеялом и постелил его на полу около моих чемоданов. Я подождал, пока он улегся, а потом и сам лег в постель, поставив лампу рядом на ящик, служивший ночным столиком. Уже лежа в спальном мешке, я протянул руку и, привернув фитиль, погасил лампу. Калильная сетка перестала светиться лишь через несколько секунд. Плетеные стены поплыли перед глазами и постепенно растаяли во тьме, наполнившей долину.
Когда я проснулся на следующее утро, Макис уже ушел в Хумелевеку. В этот день я никуда не пошел и попытался работать дома. Деревня опустела рано, и мальчишки пошли к ручью под отрогом — стирать мою одежду. Только Хунехуне остался на кухне. Залитая солнцем улица казалась еще более тихой, чем ночью, когда наглухо закрытые дома были заполнены спящими людьми и животными, и теперь, после ухода Макиса, я задумался о своей судьбе. Мысль о том, как могут обернуться события, мешала мне сосредоточиться. У меня не было никаких определенных планов на тот случай, если мне действительно придется уйти, но сама эта перспектива угнетала меня все сильней и сильней, а связанные с ней трудности казались все больше. Даже если бы мне пришлось покинуть Сусуроку, это вовсе не означало бы, что я должен отказаться от своей работы, но мне не улыбалась мысль начинать все сначала в другой деревне и снова устанавливать личные отношения с местными жителями. Да я и не был уверен в том, что смогу сделать необходимое для этого усилие, скорее я предпочту уехать вообще домой и там объяснять, почему я отказался от работы.
После полудня жара навалилась на плетеную крышу невидимым тяжелым телом, вес которого постепенно увеличивался. Один раз я подошел к двери и вышел на слепящий свет. Небо было покрыто застывшими над долиной плотными тучами. Их безмолвие, казалось, вторило гробовому молчанию стоявших в ряд домов и равнодушных ко всему метелок травы. Неожиданно я почувствовал, что не в силах смотреть на пустую улицу, не в силах даже пересечь ее, чтобы укрыться в редкой тени бамбука, где обычно любил сидеть. Я снова вошел в комнату и, когда знакомые стены сомкнулись вокруг меня, ощутил облегчение.