Может, и вправду ему удастся. Кого бы он ни привел, даже самую неказистую скотинку, для меня это будет крылатый конь Чхоллима[204]
.Быстро темнело. Я решила не терять времени даром и попытаться избавиться от наручника, который все еще висел у меня на запястье. Облизала руку и принялась выкручивать. Обидно, когда есть руки с тонкими запястьями и длинными пальцами, и при этом на ухо целое стадо медведей наступило. Но разве бабушку Мирру переспоришь? Девочка должна играть на пианино – и точка! Девочка должна учиться прекрасному. Что самое обидное, я действительно любила и ценила музыку, и собственное исполнение меня раздражало. А уж голос – вообще туши свет. Меццо-меццо-меццо-сопрано. Даже дед Семен в ответ на мои попытки что-нибудь спеть говорил: “Регина, не пищи, зубы болят”. Слушать это писклявое мяукание могли только мои близнецы (мама – это святое) и Шрага. Ну что поделаешь, если человек – был – по уши влюблен, не избалован поющими женскими голосами и, наделив его кучей достоинств, Всевышний забыл дать ему музыкальный вкус. Ему страшно нравилась марокканская попса (только женским голосом), что было смешно и странно, при том что шпильки в адрес мизрахим шли у него фоном, он их даже не замечал. Я сразу сообразила, что дело не в ревности, а в пропаганде, которой ему набили полную голову. Все, кто не похож на нас, недоевреи, унтер-идн. Литовских харедим мы терпим потому, что мало осталось евреев, верных Торе. Хабадники идолопоклонники. Бреславские сошли с ума. Национально-религиозные, вся эта шушера в вязаных кипах – сплошная анафема. И вообще понаехали тут. Он старался избавиться от этого, он очень старался. Он понял главное – чтобы община не захирела и не выродилась, нужен постоянный приток свежих людей, свежих знаний, постоянное столкновение культур, иначе люди растеряют навык создавать что-то новое. Самопроизводство не в счет, это и амебы умеют.
От костра тянуло умиротворяющим теплом и запахом можжевельника. Хотелось спать. Из наручника я, наконец, выкрутилась. Чтобы не уснуть, начала читать семейный архив и сочинять себе сцены в голове. Блестит под луной вода в реке Нейве, замерли в ночном зное высокие лиственницы, на деревянных мостках стоит Ривка Винавер. Первую беременность не может скрыть даже синий кержацкого кроя сарафан. Только платок повязан не так, как у русских женщин, а на затылке.
− Хорош плескаться, Брайнеле, – звенит над уральской рекой. – Тебе до зимы понести надо, а то в Тагил не наездишься.
Из-под подмостков выныривает Брайна и выжимает рыжие волосы, скручивая их в жгут.
− Благодать-то какая, Ривка-сердце! Так бы из воды и не вылезала.
Найдя опору на дне, она три раза ныряет, а Ривка следит, чтобы ни один рыжий волосок не остался на поверхности зеленой воды.
− Кошер! В добрый час!
Брайна одевается, они еще пять минут сидят на подмостках, болтая в воде ногами. Ривка шепчет что-то подруге на ухо, а Брайна прыскает в кулак и стыдливо машет рукой.
− Пустили кота на сметану… Ошалел, ждавши.
Еще картина. На широком подоконнике поджав под себя ноги сидит девочка в коричневом платье и черном фартуке. Шевеля губами, она тихо повторяет: le corbeau – ворона, le renard – лисица, le fromage – сыр, l’arbre −– дерево. В начальной школе, основанной в Алапаевске ссыльными поляками, французский не преподавали. Надо догонять, причем быстро. Русские девочки учат закон божий со священником, татарские, соответственно, с муллой, а Эйдль Винавер совсем одна. Ее детство кончилось, родителей она не помнит, брат Матвей по службе вынужден ехать в Туркестан, а жена брата ее опекать не обязана. Деньги посылает и на том спасибо. Икон у них дома не было, свинины не ели, раз в год Матвей ходил на огороженый участок погоста и молился там по книжке со странными буквами. Медленно молился, на каждом слове спотыкался. И работал много. Жена его была занята визитами и светской жизнью, а Эйдль спихнула на няньку, а потом в школу вместе с мальчишками. И сидит Эйдль на подоконнике казанской гимназии и молится за брата, только как обращаться к еврейскому Богу по-русски? Другого-то языка она не знает.
− Винавер! Как вы сидите? Вы почему не в классе?
Эйдль соскакивает с подоконника и приседает в неуклюжем реверансе, держа одну руку под фартуком.
− Что у вас там, Винавер? – спрашивает классная дама.
Эйдль нехотя вытаскивает руку из-под фартука. На ладони лежит восьмиконечный староверческий крестик, вырезанный из темного дерева на такой же деревянной цепочке.
− Дайте сюда.
− Не дам, – спокойно отвечает Эйдль. – От няньки старой память осталась. Любила она меня.