Там, внутри, оказалась ротонда. Будто попав в самое нутро бабушкиных ленинградско-петербургских рассказов, я оглядывала темные, уходящие под купол колонны, крашенные синей масляной краской, на высоту человеческого роста исписанные такими корявыми буквами, что и слов не разобрать. Две винтовые лестницы, уходя во тьму и переплетаясь друг с другом (одна закручена по часовой стрелке, другая – против), напоминали спираль ДНК.
Выбрав одну из них наугад, я пошла, держась вплотную к перилам, еще не догадываясь, что эта половинка спирали ведет к глухой стене. Дойдя до конца и только теперь осознав свою ошибку, я собралась было спускаться. Но вновь услышала голоса. Сперва тихие, потом все громче и громче, словно там, за стеной, собирались гости. Припав к глухой стене разгорающимся ухом (казалось, гости говорят громко, но в то же время будто нашептывают мне на ухо), я ловила обрывки разговора, в котором нет-нет да попадались тайные бабушкины слова, однако не те, больные и горькие, стоявшие на моей блокадной полочке:
Теперь уже не вспомню, как, скатившись по винтовой лестнице – точно с горки, – я оказалась на заснеженном дворе; как бежала по безлюдным, пугающим своею пустотой улицам. Но с этих пор я больше не слушала книжных сетований. Стоило их авторам завести свою вечную горестную пластинку – ах, как же мы, дескать, мучаемся-страдаем, – я перебивала их высокомерным вопросом: ну и за чем же, собственно, дело стало, что мешает вам уехать из города, не стиснутого кольцом блокады; разве – встав от письменного стола или выйдя из тихой университетской аудитории – вам предстоит облачиться в солдатскую, мешковатую или короткую, не по росту, форму и, пройдя напоследок в колонне ополчения, уже к вечеру, крайний срок – на другое утро, лечь костьми на подступах к Пулковским высотам, на Невском пятачке, на Синявинских болотах или там, под Лугой, где лежит мой дед?
Пройдет еще немало лет, прежде чем разрешится та беспочвенная литературная распря, мучившая, не дававшая мне покоя в ранней юности; когда, вдумавшись в их биографии, я пойму: не приставать с глупыми вопросами – впору их пожалеть. Ведь им, великим русским писателям, но по рождению не петербуржцам (выросшим – кто в Москве, а кто и в какой-нибудь отдаленной губернии), была чужда здешняя суровая прямизна. А как иначе, если за спиной человека, чье детство протекало в сухом и светлом мезонине (во всяком случае, не в сыроватых,
В Петербурге все было не так. Город не разрастался, а выплескивался: сперва за Неву, а потом все дальше, за реки и каналы. Так повелось с самого начала, когда, потоптавшись на правом берегу (где стоит его крепость, а рядом, на соседнем острове: первая городская площадь, сотворенная решительной царской рукой, и две изначальных улицы, Дворянская и Посадская – на одной из которых я, так уж вышло, теперь живу), город взял да и перемахнул на левый. Ну и как прикажете разрастаться, если между двумя берегами нет и не предвидится (по крайней мере, в обозримой перспективе) никаких, даже «плавучих», мостов, а курсируют утлые суденышки, всевозможные боты и ботики, челны и челноки?