Вы просите у меня автобиографии. Вы принадлежите к литературным критикам и не знаете, как это трудно — писать о себе. Столько вещей хочется скрыть, потому что они неприятны тебе, столько вещей скрыть необходимо, потому что они были бы приятны другим; в конце концов, глядишь, фактов никаких и не останется. Пожалуй, лучше не писать автобиографию! Но отказаться — еще опаснее. Вот, два года тому назад, на приглашение одного из журналов я ответила, что писать автобиографию не умею[676]
. И что же! На основании трех шутливых строчек очень серьезный критик презрительно попрекнул меня тем, что я «не умею хлопотать о пайке и вообще участвовать в стройке нового советского быта». Это глубоко меня оскорбило.Уважаемый Павел Николаевич, Вы поступили в корне неправильно. Вам совершенно не следовало предоставлять нам писать кто о чем хочет. Надо было составить разумную анкету на 44 пункта, включив в нее все, что может интересовать, во-первых, — серьезного критика, во-вторых, — критика несерьезного, в-третьих, — добрых знакомых и, в-четвертых, — обывателя; затем размножить эту анкету на гектографе, раздать ее подсудимым с обязательством ответить на все пункты и, наконец, опубликовать все анкеты, приложив в ним соответствующие автографы, фотографические карточки и дактилоскопические снимки с большого и указательного пальца обеих руте. Успех книги был бы обеспечен!
Но, уважаемый Павел Николаевич, Вы этого не сделали, и вот мне приходится сочинять автобиографию, а Вам жестоко каяться в своей ошибке, Разрешите мне, однако, несколько исправить Вашу оплошность и путем наводящих ответов облегчить истолкование моей автобиографии в связи со всем уже написанным мною, а также и с имеющим быть написанным во все будущие времена.
Так, во-первых, я должна объявить мое еврейское происхождение.
Семья моя еврейская и без примеси всякой инородной крови. Архивов семейных у нас не сохранилось, но, по рассказам, предки моего отца пришли в Россию из Испании. Они торговали лошадьми, то есть были лошадиными барышниками, и одна ветвь нашего рода, кажется, и посейчас занимается этим ремеслом в маленьком литовском местечке.
Со стороны моей матери — это были ученые, раввины и цадики, талмудисты и толкователи Священного писания. Дед мой, обучив шестерых своих дочерей еврейской грамоте, как это полагается по закону, запретил им учиться русскому языку и «русским наукам». Для него это был грех. Но девочки учились тайно арифметике и русской грамматике, а затем и русской литературе. По ночам, когда старики уже спали в просторной и низкой «бабушкиной спальне», за зелеными ставнями с тяжелыми болтами на мирной, поросшей травой зеленой улице, у дочерей в мезонине тайно собиралась молодежь. Сюда являлись приезжавшие из Москвы и Петербурга студенты. Здесь читали Чернышевского и Писарева, спорили о правах женщин и о религиозных предрассудках. Это были восьмидесятые годы. Здесь моя мать познакомилась с моим отцом, тогда студентом Рижского Политехникума. Вскоре мать моя, против воли деда, бежала в Петербург и поступила на курсы, на математическое отделение. С нею поехала и ее сестра, четырнадцатилетняя девочка, которую ей удалось определить в гимназию Оболенской. Дед мой проклял обеих дочерей и объявил, что не даст им ни копейки денег. Они бедствовали ужасно, но не уступили. К тому же у них, как у евреек, не было «правожительства», то есть они не имели возможности нигде прописаться и должны были ходить по ночевкам.
Простите, Павел Николаевич, что я пишу не о себе, а о маме и о тетке. Но мне нравится эта романтическая борьба за русскую книгу, и я вспоминаю об этом времени, которое знаю только по маминым рассказам так, как будто бы сама пережила его.
Мне было гораздо легче. Еще до рождения родители определили меня на медицинский факультет. Они не дали мне никакого религиозного воспитания. В доме у нас говорили только по-русски. Четырех лет я декламировала Некрасова, а семи — Надсона. К сожалению, я очень мало знаю об еврействе.
Но я люблю вспоминать деда, его серьезное важное лицо, шелковую блестящую ермолку, его длинную белую бороду, от которой пахло замечательным табаком с медом (он нюхал табак), толстые черные книги с застежками, столовую в просторном доме на Зеленой улице, куда вся семья (дети, внуки, правнуки) съезжалась на пасхальные праздники. Помню праздничный белый длинный стол, деда, восседающего на горе подушек во главе стола и читающего нараспев пасхальное сказание. На другом конце стола, предмет любопытства и восторга всех внуков, — два настоящих солдата. Бабушка объяснила нам, что у этих солдат-евреев нет своего дома и что поэтому каждый добрый еврей считает своим долгом приглашать их к обеду и к ужину по праздникам. Помню себя в то время: маленькую, стриженую, необщительную и ревнивую. Помню, как я ненавидела двух немецких кузин. Кроме того, я была ужасная лакомка, но больше, чем сладкое, я любила книги.