День уже был вовсе не юн, Философ брел вперед, и счастливый покой окрестностей вновь проник в его сердце и пригасил раздумья о толстой женщине, и вскоре она сделалась лишь приятным любопытным воспоминанием, не более. Ум Философа вовлекался поверхностно – не размышлял он, а диву давался, как вышло поцеловать постороннюю женщину. Философ сказал себе, что такое вот поведение неправильно, однако утверждение это – попросту машинальная работа ума, натасканного отличать правильное от неправильного, ибо, чуть ли не на одном дыхании, Философ уверил себя, что поступок его не значил вовсе ничего. Мнения у Философа претерпевали занятную перемену. Правильное и неправильное сближались и сплавлялись так тесно, что стало трудно рассечь их, и хула, какой предают одно, казалась теперь несоразмерной важности его, тогда как другое нисколько не соответствовало хвале, с коей его соотносили. Есть ли хоть какое-то прямое или пусть даже косвенное воздействие зла на жизнь, не уравновешенное в тот же миг добром? Впрочем, эти утлые рассуждения трогали его совсем недолго. Ни к каким умозрительным изысканиям не питал он ни малейшей тяги. Чувствовать подобное великое довольство уже достаточно само по себе. Отчего мысль должна быть для нас столь очевидной, такой настойчивой? Неведомо нам, что у нас есть органы пищеварения или кровоснабжения, покуда не выйдут они из строя, а затем томимся мы от этого знания. Не лучше ли трудам здорового мозга протекать в той же мере подпочвенно и не менее умело? Зачем вынуждены мы думать вслух и натужно продираться от силлогизма к
Дорога вилась, будто лента, то поближе к горам, то подальше. По обе стороны тянулись изгороди да кустарники – мелкие, жесткие деревца, что держали листву свою в ладонях и подначивали ветер, пусть-де попробует вырвать хоть один листочек из этой хватки. Холмы то вздымались, то опадали – то впадина, то выпуклость, куда ни глянь. Вот тишину спугнул падучий перезвон потока. Вдали забасила корова – тихим глубоким однозвучьем, а то вот козий клич продрожал из ниоткуда в никуда. Но в основном стояла тишина, жужжавшая многообразием мелкой крылатой жизни. Взбираясь на холм, Философ подавался вперед согласно уклону, решительно топая, чуть ли не фыркая, словно бык в приливе спорой силы. Спускаясь с холма, кренился он назад, позволял ногам волю, какая им угодна. Не ведомо ли им разве дело их? Вот и удачи им, полный вперед!
Но тут завидел он старуху, что хромала впереди. Опиралась старуха на палку, рука у нее покраснела и распухла от ревматизма. Хромала же она оттого, что в бесформенные башмаки набились ей камешки. Облачена старуха была в жалчайшие тряпки, что только можно вообразить себе, и так они все друг с другом причудливо увязывались, что это одеяние, однажды укрыв старухино тело, никак с ним разлучить уж не получилось бы. Шагая, старуха что-то бормотала и ворчала себе под нос, и рот у нее молол и молол безостановочно, будто гуммиластик.
Вскоре Философ нагнал ее.
– День добрый тебе, почтенная женщина, – проговорил он.
Но старуха его не услышала – казалось, она прислушивается к боли, какую причиняли ей камешки в башмаках.
– День добрый тебе, почтенная женщина, – повторил Философ.
На сей раз она услыхала и ответила, медленно обратив на него старые осовелые глаза.
– И тебе день добрый, достопочтенный, – сказала она, и Философ подумал, до чего доброе оно, это старое лицо.
– Почему тебе тяжко, почтенная женщина? – спросил он.
– Да от башмаков, достопочтенный, – ответила она. – Набилось камешков в них, да так, что я едва могу идти, сохрани господи!
– Отчего же не вытряхнешь их?
– Ой, куда там, пустое дело, достопочтенный, – столько дыр в этих башмаках, что через два шага набьется еще больше, а старой женщине – сохрани господи! – не по чину постоянно суетиться.
У обочины стоял домик, и женщина, завидев его, слегка посветлела.
– Знаешь, кто в том доме живет? – спросил Философ.
– Не знаю, – ответила она, – но дом как есть славный, окна чистые, колотушка на двери блестит, дым из трубы… интересно, даст ли сама-то мне чашку чаю, если попрошу, – мне, бедной старухе, что ковыляет по дорогам с клюкою! А может, немного мяса или, скажем, яйцо…
– Можно спросить, – кротко предложил Философ.
– Может, и спрошу, – промолвила старуха и села у дороги прямо перед домом; сел и Философ.
Из-за дома появился щеночек и осторожно подобрался к ним. Намерения у него были миролюбивые, однако он уже выяснил, что к дружеским порывам иногда относятся без радости, а потому, приближаясь, замахал неуверенным хвостиком и робко завозился в пыли. Но вскоре пес понял, что зла ему тут не будет, подбежал к старухе и, нимало больше не приготовляясь, прыгнул к ней на колени.
Старуха заулыбалась.