Так он и сделал. Состарившийся в ховринской конюшне низенький мохноногий бахмат под убогим седлом был настолько непригляден, что за него можно было не опасаться: вряд ли кто польстится на такого одра. Оставив его у церквушки, Андрей быстро дошёл до примеченного накануне двора с петухами, стукнул в калитку. Открыли скоро — Настя, видно, и впрямь обо всём уговорилась. Баба в накинутой на голову мокрой рогожке поманила пальцем, ни слова не сказав. Андрей, так же молча, пошёл за ней через двор, дивясь, что собак не слышно. Куда-то их, верно, попрятали. Амбар был в дальнем углу двора, провожатая указала туда рукой и пошлёпала лаптями по лужам — к дому. Одна створка амбарных ворот была приотворена, Андрей вошёл, внутри было совсем темно, лишь поодаль едва светил на полу фонарь с тусклыми слюдяными окошками. Хорошо, по-летнему, пахло сеном — амбар, похоже, использовался теперь как сеновал.
— Ау-у, — негромко окликнул Настин голос откуда-то сбоку.
Андрей круто обернулся, всматриваясь и пока ничего не видя.
— Ты здесь уже? — спросил он так же вполголоса. — Я думал, подождать заставишь. Где прячешься-то?
— А сам поищи. — Настя тихо засмеялась. — Не найдёшь, так на себя и пеняй! Ау-у...
— Ох, Настасья, доиграешься, — пригрозил Андрей и сбросил с плеч мокрый зипун, надетый, чтобы любопытным глаза не мозолить, поверх кафтана. — От меня не уйдёшь, я ведь в темноте что твой мурлыка... Юсупыч меня сырой морквой кормил — вроде от неё зорче видишь. Может, и врал, врать-то он был горазд... Хотя нет, вот тебя и разглядел!
Сейчас врал он сам: хотя глаза начали осваиваться с полумраком и различать неясные очертания копны, к которой подкрадывался, Насти Андрей ещё не видел, лишь ухо безошибочно улавливало порою короткий, едва слышный шорох. Может, мышь? Всмотревшись, он крадучись сделал ещё шаг и бросился на сено, вытянув вперёд руки. Оказалась отнюдь не мышь. Тихонько вскрикнув, Настя задёргала ногой, безуспешно пытаясь высвободить лодыжку из его пальцев, Андрей ногу отпустил, но поймал её руки, обхватил всю.
— Ох, задушишь ведь, — пискнула она, — что ж ты на мне силушку-то богатырскую пробуешь...
— Истосковался я по тебе, — шепнул он в маленькое горячее ухо, губами отведя щекотные волосы.
— Вчера только виделись, бесстыдник...
— «Виделись»! — Андрей ослабил хватку, вытянулся рядом, прижимая её к себе. — По тебе, ладо, руки мои тоскуют, не глаза... Глаза это что, мало ли было времени на тебя налюбоваться... с того дня ещё, помнишь, как ты кобылёнку на меня натравила...
Настя возмущённо фыркнула, попробовала выскользнуть из объятий, однако в том не преуспела и затихла, прижимаясь щекой к его груди.
— Ох и выдумщик, когда это я на тебя кого натравливала, — прошептала она распевно, — ты ж сам тогда Зорьке под копыта кинулся... А ещё ездец! Неужто было не сообразить, с кой стороны к лошади подходить?
— Ну лягать-то она не лягалась, меня колесом зашибло, а сообразить — где уж было соображать, я ведь как тебя увидал...
— Ла-а-адно тебе, притворщик, ты как меня увидел, так с первого слова невежей обозвал!
— Того не припомню, — удивился Андрей. — Может, осерчавши был? Ты ведь тоже — насмешничать сразу стала, старым я ей, вишь, показался!
— А ты и осерчал, не подумавши. Сам посуди, стала б я над старым насмешничать? Позлить тебя захотелось, для того и сказала... Ох, желанный ты мой...
Они долго лежали молча, тесно прижавшись друг к другу и боясь пошевелиться. Настя была словно в полузабытьи, вокруг перестало существовать всё, что было её жизнью раньше, она ни о чём не думала, сознавала лишь единственность и неповторимость того, на чём замкнулся сейчас весь её новый мир, — этого безмолвия, этой едва рассеиваемой дальним фонарём полутьмы, сладко пахнущей душистым сеном, этих крепко обхвативших её рук и торопливого стука сердца под жёстким шитьём кафтана. Шитьё царапало и покалывало прижатую к его груди щёку, но и это маленькое неудобство было блаженным — она чувствовала сейчас, что сможет вытерпеть что угодно, лишь бы не оборвалось, не нарушилось то, во что она словно погружалась, утопала без сожаления и памяти обо всём прежнем...
Андрей тоже лежал как скованный, одной ладонью осязая тёплое округление её плеча, а другой — узкую ложбинку спины где-то меж лопаток. Он боялся шевельнуть руками — боялся их самих, не ради красного словца сказал: «Руки по тебе тоскуют», они ведь и впрямь истосковались, измучились без неё настолько, что сейчас он не мог, не имел права дать им волю, они сами, ничего не слушая, кинулись бы делать то, что сделать сейчас было немыслимо, невообразимо. Ибо непозволительность этого понимала душа — ум, сердце, — а руки — плоть — не понимали и понимать не хотели, плоть живёт сама по себе, не признавая над собой никакого начала. Разве, когда на тебя нападут внезапно, не сами ли руки — плоть, сочленение мышц — хватаются за оружие прежде, чем голова успеет что-то сообразить? В таких случаях соображаешь всегда на миг позже.