Мы запеваем. Агата начинает, и все подхватывают: старшие с удовольствием, младшие нехотя, еле-еле, средние покорно, хотя и прекрасно.
Мы на сеновале Эрнеста Тиссена, между небом и землей, и, может быть, я в последний раз слышу, как поет Оуна. Мы поем «За красоту земли».
Грета предлагает спеть еще один гимн и спрашивает, не хотят ли женщины «Боже мой, ближе к Тебе».
Я разволновался. Не понимаю, что со мной.
Оуна смотрит на меня. Я поднимаю руку.
Ты можешь говорить когда хочешь, Август, замечает Агата, тебе не нужно поднимать руку. Ты ведь учитель! И она смеется.
Все взгляды обратились на меня.
Слезы катятся по моим щекам. Я с трудом вижу бумагу, чтобы писать. Вижу, как Мариша поджимает губы и отводит взгляд. Этот полумужчина. И откуда он только взялся. Аутье и Нейтье, по-моему, так же огорчены моим плачем, как и я сам.
Мне вот что интересно: любила ли моя мать Петерса? Был ли он другим, чем сейчас? Добрым? Был бы он другим человеком, если бы не угодил в ловушку – в топку разрушительного эксперимента? Грех ли надеяться на это? Способен ли он понять мой страх? Утешить меня? Я пытаюсь сдержать слезы, сосредоточившись на определении промежуточного состояния. Хочу поделиться им с Оуной. Но, пожалуй, сейчас у меня не будет такой возможности.
И я спрашиваю женщин, можно ли рассказать кое-что, связанное с гимном, предложенным Гретой, «Боже мой, ближе к Тебе».
Саломея хмурится, но говорит: Конечно, Август, только побыстрее. Она показывает на окно, на свет, который вдруг приобрел центральное значение в нашей истории, стал страшным катализатором.
«Боже мой, ближе к Тебе», говорю я, пели пассажиры «Титаника», когда корабль тонул.
Я смотрю на Оуну.
Она говорит, что не слышала о таком корабле, но, находясь на обреченном судне, тоже запела бы именно этот гимн.
Мариша добавляет: Если бы больше ничего нельзя было сделать.
Да, говорит Оуна, если бы больше ничего нельзя было сделать.
Никто из женщин на сеновале не слышал о «Титанике». Никто из женщин на сеновале не видел океана. Их сдержанное, вежливое внимание к моему сообщению смущает. Они молчат, кивают, воздавая ему должное. В моей душе такая мука – титаническая. Мои слова предназначались для Оуны. Но как же глупо с моей стороны предлагать такой подарок, я будто имел в виду, что план женщин обречен. Какой эгоизм.
Грета милосердно предлагает нам еще спеть.
Мы спели «Боже мой, ближе к Тебе». Во время пения мне так хотелось держать за руку Оуну, а не Агату и Грету. Господи, прости мне.
А теперь надо работать.
Агата настаивает, что хватит разговаривать через цветы (вольный перевод использованного ею выражения на плаутдиче). Пора готовиться к отъезду.
Большинство кивают. Мариша хмурится, но молчит.
Кое-что произошло ночью, говорит Агата, после нашего собрания.
И продолжает: После faspa я пошла в нужник и с северо-западного поля возле дома услышала ужасные стоны. Из-за отечности (она делает паузу и переводит дыхание, позволяя женщинам поразмыслить и насладиться правильным названием ее мучительного недуга) я поставила ноги на старую люльку Аутье, светло-голубую, с ангелочками, ту, которую сделал Курт, до того как надорвал спину.
Я не могла встать посмотреть, что там происходит, но стоны приближались к дому, все ближе, ближе, я слышала лошадей и колеса повозки на щебне, а скоро раздался стук в дверь.
Оуна, покашливая, энергично кивая, широко раскрыв глаза, дает матери понять, чтобы та не сбавляла темп рассказа.
Агата продолжает: Приехал Клаас.