Литература тогда была делом аристократическим. Разночинцы в эту изящную игру ещё не влезли со своими серыми сюртуками и тяжелыми вопросами. Поэты Вяземский и Шаховской — князья, поэт Шаликов граф, Пушкин дворянин старинного рода — все они люди благородных кровей и высоких понятий о чести. Свои шутливые стихи они писали не куда-нибудь, а в альбом
Литературная и военная доблесть смыкались, перо в руке не противоречило шпорам на сапогах. 30 августа 1826 года из Владикавказа выехали двухместные дрожки, в которых сидели Александр Грибоедов и Денис Давыдов — сидели близко, бок о бок, подталкивая друг друга на ухабах, чувствуя тепло друг друга. Писатель, про которого говорили, что он «свое бессмертие уже носил в своем портфеле», и офицер Ахтырского гусарского полка, известный всей России своими партизанскими рейдами — ехали вместе и говорили на одном языке.
В русской литературе тех лет шло соревнование — с французами, с англичанами, с Байроном, с Шелли. Литература и война были два места, где русские благородные люди не желали уступать Европе, а желали превосходить её; насчет войны превосходство было безусловное, насчет литературы — все-таки были сомнения. Как граф Федор Толстой пошел воевать с Наполеоном из патриотических соображений, так и на русскую литературу он смотрел, как патриот, который желает своим успеха. Стихотворения, которые писали Пушкин, Жуковский, Вяземский, Давыдов — а писали они в основном стихотворения — появлялись не из высоких небесных сфер, а из самой гущи ежедневной жизни: из попоек и дружеских бесед, из ссор и сплетен. Круг их был тесен, и все знали обо всех все или почти все. Знали, что Давыдов с Бурцовым пьют водку и называют её араком, что Пушкин имел любовницей дворовую девушку Ольгу и, когда она забеременела, отослал её из Михайловского князю Вяземскому, дабы тот дал ей денег, а сына пристроил в Остафьево (так что и сейчас, возможно, в подмосковном Остафьеве какой-нибудь слесарь или таксист — потомок поэта). Во всем этом граф Толстой был свидетелем и участником. И к тому, что выходило из-под пера его друзей, он относился с заинтересованным вниманием, но без преклонения и пиетета.
У него была своя, особая связь с русской литературой. В литературе есть писатели, поэты и критики, а он был — персонажем, без которого пишущие обойтись не могли. Он был отличной фактурной фигурой и знал это. Пушкин, про которого он распустил сплетню, первый ввел Федора Толстого в литературу, первый пролил на него бессмертный божественный свет. Его эпиграмма изящна, как укол рапиры.
Эти стихи доставили графу Толстому большое удовольствие. Как хорошо, как красиво сказано о его непотребствах! Может быть, он даже декламировал их в гостиных с довольной улыбкой, помогая поэту в распространении его произведения. Пушкин, желая уничтожить его, на самом деле возвеличивает: не каждому дано осквернить развратом вселенную! Но поэт на этом не остановился. Эпиграммы, ходящей из рук в руки, ему мало — он написал стихотворение и отослал его в санкт-петербургский журнал.
Что ж, и это прекрасно сказано! И тут тоже для Американца, который, полулежа в кресле в своем особнячке с мезонином, с улыбкой читает тридцать пятый номер «Сына Отечества» за 1822 год, много лестного. Здесь снова виден масштаб героя — это не мелкий пакостник, а сущий дьявол, изумляющий четыре части света своим непотребством. Однако есть тут и неправда, сказанная для красного словца: пить он не бросил, пьет как прежде и даже пуще. Что касается картежных обманов, то Американец никогда не скрывал своей манеры играть в карты. Как может оскорбить его то, что он сам говорит о себе с вызовом и гордостью?