Читаем графоманка полностью

— Опять штаны. Что ты везде штаны видишь, а? Он жил-то не для себя! Могу я тоже сделать что-то не для себя? Я никогда не понимала, что это такое. А тут мне захотелось, и как бы не ради штанов. Ради истории. У меня отец такой же… Понимаешь? Как он диплом защищал, ты бы знала! Его же руководитель его же топить начал! Где это видано? Поддавшись слухам, написал молодому отцу разгромный отзыв. Пришлось в библиотеке рыться, иностранных ученых читать, чтобы себе защиту, как на суде, обеспечить! Там же весь СХИ прибежал слушать защиту эту, народ был в обмороке, когда папа расстрелял своего руководителя, завкафедрой — вообще! Аплодисменты гремели. А потом? Уехал отец от близкого диссера, от легкого светлого будущего в волчью степь, в МТС, с механизаторами лаяться, с начальством пьяным воевать, и не ради славы, ради земли, говорит… Хотел, чтоб трактора у него хорошо работали, СТЗ-Нати, Сталинского тракторного завода… Человек после себя оставил что-то! А мать! Не смогла поступить в летное училище, агрономом стала. И мы там жили, в волчьей степи, помнишь, я маленькая в цветастых суконных шароварах и валенках стою рядом с худым отцом? Вот! Видишь, какое поколение было, могли все через силу сделать! Умели они достигать! А мы ничего не можем, ноем, что жизнь плохая, ничего не дают. Да им тоже не давали, но они, слышишь — они отдавали всем… Только не говори, что я хотела нажиться на Батогове. Ты сейчас скажешь — да его до сих пор все управление любит, вот и расхватают эпопею. Но его любят не за автоматизацию производства, а за человеческое, мужское, а это он мне не открыл!

— Потому что он функционер до мозга костей. Что ж ты не любишь функционеров, а тут строишь из него Мересьева?

— Я не строю, я сама бы, наверно, не узрела, но сначала Нездешний, потом этот высокий дух, он меня потряс… Но не будем, не будем. Это дело прошлое, значит, глупо теперь кричать. Ты видишь, я спокойна, я пережила первый шок, волосы на голове не рву, пеплом себя не посыпаю. Хватит бегать встрепанной вороной, каркать во все свое воронье горло… Людям не надо правду, им бы забыться от жизни, а я их могла только ранить…

— Ну, если это так уж важно для тебя… Я ведь не собиралась тебя расстреливать, как этот в рассказе, с автоматом. Мне даже не по себе. (Еще бы тебе “было по себе”. Не каждая героиня сумеет убить своего автора… А ты убила!) Прости меня, Ларичева. Можно все восстановить… Хочешь, вместе вспомним? Давай я тебя опять накрашу, как раньше. Ты не бодайся только… Стукать по палитре теней могут только обезьяны. Разбивая и кроша косметику, ты убиваешь в себе женщину… Вот так, возьмем осеннюю гамму. Тени золотые и коричневые, помада томатная, контур темная охра. Под твою коричневую листву на платье.

— Перестань, — Ларичева сидела и складывала блестящую обертку шоколада, руки ее немножко дрожали. — Во мне убито большее, чем женщина. Отказано в художественном осмыслении мира. Они, эти люди из союза — имеют на это право. Я не имею. Да как же я докажу, что имею это право, если и даже читать не хотят? Значит, Бог не хочет, чтобы я была. Знаешь, кто хочет? Нартахова хочет. Она перезжает в город от своего механизатора и идет в новую газету обозревателем. Меня зовет…

— А ты?!

— А я отказываюсь. Какой из меня журналист?!

— Нормальный! Нормальный из тебя журналист, Ларичева. Ты рецки на фильмы писала? Писала. Ты жизнь замечательных людей фиксировала? Фиксировала. Ты еще сходи к Губрнаторову, он тебе такого нарасскажет про технический прогресс.

— Нет, надо все забыть.

— Э, нет, так не пойдет. Смотри, куда тебя повело. А как же твоя жалость? Ты же говорила — жалко людей. Вот ты и дай понять, что с нами так нельзя. Это будет так солидно, феминистки тебя на флаг поднимут. Давай еще добавим шарма героине, ну, пусть она в политику пойдет, ну, станет президентом. Возьмет в команду старую любовь… Тебе б пинцетом бровки прополоть, а то такие, прямо как не знаю…

— Мне теперь неинтересно. Все перегорело, полный пробой изоляции на корпус, как говорит Упхолов. Меня в перемотку надо… Может, и послужу, как запчасть. А нет — на свалку.

— Ты в зеркало смотри! Из Франции приехала, наверно?

Забугина работала на совесть. Из зеркала смотрела мадам Меланхолия. Ее зеленые глаза манили омутно из густоты ресниц, теней, — как из болота. Виски мерцали золотом и бронзой, на скулах резко проступили впадины, худя овал лица, а тени под глазами вдруг исчезли. Исчезла бы усталость…

Вошла уборщица.

— Девоньки, вы сколь тут будете сидеть? Везде помыла, у вас нет. Закрывать же пора.

Они сложили папки и пошли. А о том, о чем хотели, еще не поговорили. Но Ларичева сказала, что у нее болит голова и спать хочется.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже