Через полчаса Петя, заметно встревоженный, подошел было к телефону, чтобы позвонить самому, но Марья Григорьевна остановила его:
— Ну, погоди еще немножко, может быть, какая задержка вышла.
Пробило девять, но звонка все не было.
— Уж не случилось ли чего?.. — после долгого молчания глухо произнес Петя. — Вдруг Петр Семенович еще и не приехал? Или вдруг он заболел?
— Все может быть. Подождем еще, — успокоила Марья Григорьевна.
В десять часов вечера зазвонил телефон. Марья Григорьевна, как молоденькая, подбежала к письменному столу сына и сняла трубку.
— Дайте вашего сына! — зло и резко, словно железным голосом, приказали в трубке.
— Она?! — задохнулся Петя, протягивая руки.
— Она… — растерянно прошептала Марья Григорьевна, крепко сжимая телефонную трубку, словно желая передать с ней свое материнское тепло.
— Ты? — словно ударило в ухо Пете. — Что ты сделал, ужасный, отвратительный?.. И вся ваша «семерка» — подлецы, предатели!
— Что… что случилось? — спросил Петя немеющим языком, весь холодея, словно босыми ногами стал на лед. — Я не понимаю…
— И ты еще притворяешься, негодяй! — как раскаленным на морозе железом, снова пронзил слух Пети и всю его душу такой знакомый и такой неузнаваемый голос. — Он «не понимает», а сам только и делал, что каждый день во главе… ха, ха… во главе этой мерзкой «семерки» предавал моего папу… замахнулся на его авторитет!.. Вы все, эта ваша отвратительная «семерка», нарочно, не дождавшись возвращения папы, выскочили вперед, чтобы вас хвалили, чтобы о вас статьи писали… И это за все добро, которое сделал тебе папа… о, как ты мне гадок, как все вы мне гадки!
— Но это же неверно… я могу доказать…
— Молчи! Все доказано, все раскрыто! Василий Трубкин, честный товарищ, по-настоящему преданный моему папе, все записывал, день за день, все отмечал, собрал все материалы, запечатал в конверт и сам принес их к нам домой… чтобы папа узнал, как ты и подлая «семерка» все это время обманывали людей, а сами именем папы действовали против него! О, какая низость! Папа был так поражен, что ему даже стало дурно… его положили в постель, дали сердечных капель… и мы все плачем и терзаемся душой за него… Вот какой «радостный» день ты нам приготовил, бессовестный!..
— Так ведь это же Трубкин так подстроил…
— Не смей его трогать! Молчи! Я не желаю больше говорить с тобой!.. Слушай меня и выполняй: завтра же, в понедельник, поднимись к папе, повинись ему во всем, проси у него прощения и прекрати, слышишь, прекрати-ка все, все, что вы начали… Понял? Молчишь? Ага! Правда глаза колет?.. Делай, как я тебе приказываю, иначе я тебя знать не хочу… знать не хочу!
Звук яростно брошенной на рычаг телефонной трубки ударил Петю, как выстрел. Будто оглушенный, мертвенно-бледный, Петя сидел около стола в своем новом костюме и красивом шелковом галстуке «в искорку». Еще звучал в ушах злобно-холодный, неузнаваемый голос Галины, ее дыхание, прерывающееся от ярости. Он не мог себе представить ее лицо, каким оно было в минуты, которые только что миновали. Милый облик (особенно последние дни), так глубоко слитый с чувством полноты счастья, вдруг исчез, растворился, как пыль, унесенная буйным ветром — куда? И себя самого Петя тоже не мог сейчас вообразить — кто и каков он, как ему жить! Все перед ним кружилось и неслось куда-то, как пыльная дорога перед глазами всадника, сброшенного с седла.
Марья Григорьевна, слышавшая с первого до последнего слова крики Галины по телефонному проводу, несколько минут молча смотрела на сына. Незримая, но давящая тяжесть сжимала ее грудь, не давая вымолвить ни слова. Некоторое время мать боялась нарушить эту опасную тишину, но потом решилась. Зайдя за ширму, где стояла Петина кровать, Марья Григорьевна неслышно взбила подушку, отогнула одеяло и беззвучно сказала:
— Ложись, сыночек.
После этих слов молчание на всю ночь воцарилось в мельниковской квартире.
Петя лежал, будто сраженный, не ощущая своего тела и дыхания. Он не видел ясной, лунной ночи — злая, непроницаемая тьма отчаяния, жгучая обида после оскорбления — все нежданное, бесповоротно свершившееся, словно плотной ледяной завесой отрезало Петю от недавней его жизни и всех ее радостей, которыми он владел до этого дня. Порой он словно погружался в небытие, но скоро его прерывал то щелкнувший, как выстрел, звук брошенной на рычаг телефонной трубки, то голос Галины, чудовищно чужой, ее жестокие слова, невероятные, как страшный сон. Но каждое ее слово, будто каленой иглой пронзая память, беспощадно кричало ему: «Это правда, правда, это все было, было!» Содрогаясь и холодея от ужаса перед непоправимостью всего происшедшего, Петя опять впадал в беспамятство, чтобы тем больнее проснуться. Он заснул уже на рассвете, вконец обессиленный нежданной душевной мукой.
Мать еле удержалась от вскрика, увидев неузнаваемое, осунувшееся лицо сына. Сам он, конечно, этого не заметил — «не до того ему!», — и мать постаралась как бы ничего не заметить.
Едва Петя появился в бригаде, как Гриша испуганно спросил:
— Батюшки, что с тобой?