Он поднёс руку жены к губам, поцеловал, и замер, склонив голову. Екатерина Михайловна молчала, и только гладила мужа по плечу, по щеке, по седеющим волосам.
— Но мы вернёмся. Мы получим подкрепления, патроны, и вернёмся. А если… — полковник замолчал на секунду. — Если вернуться не получится… Ты жена офицера, ты знаешь, что делать. Бери детей, Аннушку и первым же поездом отправляйтесь в Харьков к тётке. А там я вас найду. Война закончится, и я вас найду.
Толкачёв прошёл мимо кабинета, осторожно, чтобы не скрипнуть половицей, а потом, намыливая руки и соскребая грязь, думал, смог бы он оставить свою Катю в городе, где одна половина жителей ненавидит другую, и предел этой ненависти — смерть? Господи, какой хаос должен твориться в головах людей, если вчерашний сосед, знакомый, сослуживец становится врагом? Непоправимо и ужасно, когда выяснения отношений политиков выливаются в войну, но ещё более ужасно, если они обрушиваются на обывателя. Это уже не война, где всё предельно ясно: он с оружием, ты с оружием. Это уже резня.
Толкачёв замер. Он вдруг осознал, что впервые подумал о Кате, как о своей. Он попробовал произнести это вслух: моя… моя… Получилось. Он вытер руки полотенцем, присел на край подоконника. Надо же… От этого осознания в груди затеплился огонёк. Катя стала ближе ему, ненадолго, на мгновенье. Сейчас она стояла перед ним, как в новогоднюю ночь, осыпаемая мягкими снежинками, вся сказочная, и он прошептал, как тогда:
— Катенька. Вы…
— Да, Владимир?
— Вы — ангел, Катенька…
В комнату заглянул Самушкин.
— Господин штабс-капитан!
Сказка кончилась. В раздражении Толкачёв едва не выругался.
— Чего тебе?
— Подводы пришли.
— Иду.
На улице похолодало. Дождь, омывавший город последние два дня, сменили острые колючие снежинки. Позёмка покрыла мостовые лёгкой пеленой, чёрные некрасивые кляксы с тротуаров исчезли, стало светлее, и теперь даже при отсутствии фонарей контуры домов и дорог проступали явственно. Юнкера стояли группами, жались под порывами ветра. В глазах, покрасневших от бессонницы, было пусто. Чуть поодаль отдельной группой стояли два десятка гимназистов в форменных пальто и фуражках. Прапорщик Ковалёв, проводивший перекличку личного состава, посоветовал им поднять воротники, чтобы было не так холодно.
Сашка Морозов привёл четыре подводы и две извозчичьих пролётки. Оба извозчика, бородатые мужички в длинных свитах, ныли возле крыльца, умоляли вернуть лошадок. Морозов выписал им расписки об изъятии и послал к чёрту. Одну подводу передали Толкачёву. Самушкин и Черномордик уложили на задок несколько мешков с песком и установили пулемёт. Получилось не ахти, особенно с эстетической точки зрения, но для защиты от пуль вполне подходило.
— Броневик на конной тяге, — рассмеялся один из юнкеров. Его поддержали осторожными смешками.
— Подойдите сюда, юноша, — подозвал его Толкачёв.
Юнкер сконфуженно потупился.
— Господин штабс-капитан, я пошутил.
— Сейчас я тоже пошучу. Назначаю вас водителем броневика. С рулём общаться доводилось?
Смех зазвучал громче.
— Доводилось, — вздохнул юнкер.
— Ты рукоять стартера покрути, — крикнули ему, — это там сзади вроде верёвочки!
— Только заправь сначала. Оно сено любит!
Толкачёв подождал, когда поток шуток иссякнет, и сказал:
— На моём броневике вакантно место инженера-механика. Желающие есть?
Желающих не нашлось, но поток возобновился, и юнкера ещё долго посмеивались над незадачливым водителем.
Из гостиницы вышел полковник Мастыко.
— Ковалёв, перекличку провели? Сколько человек на счету?
— Всех вместе сто сорок семь, господин полковник. Из них двадцать три раненых.
— Хорошо, начинаем движение.
В голову колонны полетела команда:
— Вперёд марш!
27
Таганрог, улица Кузнечная, январь 1918 года
Небо на севере рдело редкими звёздами, а с юга наползали новые тучи. Ветер усилился, позёмка поднялась над землёй, завертелась воронками и со злостью ударила в спины покидающих город юнкеров, как будто мстила им за что-то. С востока, пока ещё чистого от туч, просачивались в черноту первые крупицы нового дня. Толкачёв посмотрел на запад, там по-прежнему громоздился мрак.
Колонна двигалась медленно. Мерный шелест шагов смешивался со скрипом колёс и, усиленный воем ветра, стучался в двери и стены домов. В окнах замелькали огни. Где-то они гасли сразу, едва хозяева понимали причину стука, а где-то подолгу мельтешили, отражаясь в стёклах радужными бликами. Самушкин пальцем указал на одно такое окно и прошептал что-то. Толкачёв перехватил два слова: «это как». Слова прозвучали в ключе ностальгического порыва, и Толкачёв заинтересовался: что значит «это как»? О чём говорил Самушкин или что вспомнил, и как вообще могла быть построена фраза целиком?