Ворота гаража во дворце Юсуповых.
Фотография Максима Гуреева. 2023
То есть получалось так, что обманутый дух Распутина, о котором знал поручик, потому что был им мучим, должен был покинуть дом Юсупова, а сам Григорий Ефимович, то есть его тело, должно было остаться. Решение поступить именно так пришло в голову Феликсу после того, как он был изгнан «старцем» и назван им сатаной.
Тогда, выйдя из столовой, кривляясь, строя гримасы и корча страшные морды, крутя пальцем у виска, изображал душевнобольного, а еще всматривался в свое отражение в зеркале и признавал со слезами на глазах, что Распутин имеет над ним власть, что руководит каждым его помыслом и жестом, знает наперед каждый его шаг и поступок, запирает его уста и запрещает ему говорить то, что он хочет изречь на самом деле, ввергает его в забытье, насылает на него недуги и порчу.
Несомненно, этой властью обладал дух Григория Ефимовича, потому что тело его было немощно и болезненно, как тело всякого деревенского мужика, привычного к тяжелому труду, к постоянному превозмоганию боли и пересиливанию самого себя, а оттого и недолговечное, измученное и смертельно усталое.
Феликс доставал из кармана «Браунинг», но не знал, что с ним делать, в кого целиться, не в Распутина же в конце концов, совершал какое-то неловкое движение, потому что руки его дрожали, и ронял пистолет на пол.
– Как мне поступить? – спрашивал он у своего отражения в зеркале. И совсем неожиданно получал ответ от старшего брата Николая, который, прикрывая левой рукой простреленную грудь, выходил из старой, отслоившейся от стекла амальгамы, наклонялся, поднимал упавшее оружие и, протягивая его брату, говорил:
– Обмани Григория, разлучи его дух с телом, он станет безволен и погибнет, лишившись своей опоры. А пистолет твой не заряжен. После того как мсье Мантейфель убил меня на дуэли, папа́ распорядился выбросить из дома все боевые патроны к нему, оставив лишь холостые. Разве ты не знал?
Конечно, Феликс знал об этом, потому и разыгрывал так смело всевозможные сцены со смертоубийством, понимал, что они ничем ему не грозят, лишь будоражат воображение, делая самообман реальностью, в которой нет места ни боли, ни сожалению, лишь азарту и горячности.
А ведь все это началось тогда, в Архангельском, рядом со старой каменной церковью на высоком берегу Москва-реки, когда на похоронах старшего брата Феликс впервые ощутил в себе полное и скорбное бесчувствие ко всему происходящему, абсолютное непонимание того, в чем заключается ценность жизни. Конечно, он знал, что, когда ее прерывают, всем становится безумно жалко, до слез, до истерик жалко собственных обманутых надежд. Понимал и то, что с ее остановкой нарушается привычный ход вещей и нужно все начинать сначала.
Но в чем ценность жизни?
В ее обыденности?
В бесконечности?
Однако если первое безотрадно и невыносимо скучно, то второе невозможно в принципе.
Смотрел тогда на измученное, бледное лицо отца с неподвижными, смотрящими в одну точку глазами, на безутешную мать, которую поддерживали под руки, и думал, скорее, не о ценности жизни, а о ее цене, которую каждый, как ему мыслилось, мог назначить самостоятельно.
Поднявшись в музыкальную гостиную, Феликс застал гостей, слушающих граммофонную пластинку с романсами в исполнении госпожи Плевицкой.
Особые восторги по поводу меццо-сопрано Надежды Васильевны высказывал Владимир Митрофанович Пуришкевич, на чьем автомобиле Распутин был доставлен во дворец на Мойке.
Владимир Митрофанович Пуришкевич
Совершенно не имея ни слуха, ни голоса, Владимир Митрофанович старался подпевать Плевицкой, мог закатывать глаза при этом или щуриться подслеповато, мог складывать руки на груди, будто бы находясь в молитвенном экстазе, отчасти актерствовал, отчасти юродствовал.
Юсупову эта картина представилась чудовищной по своей пошлости, особенно когда умиление Владимира Митрофановича разделил господин Лазоверт, водитель его авто, и два взрослых мужчины, взявшись за руки, принялись взахлеб рассуждать о широте русской души.
– А как же, господа, у Федора Михайловича сказано – широк, решительно широк русский человек, я бы сузил! – Феликс ворвался в разговор нарочито резко, всем своим видом показывая, что не потерпит возражений:
– Прошу простить меня, дорогой Феликс Феликсович, за мою излишнюю сентиментальность, за неумение скрывать свои чувства, – лицо Пуришкевича мгновенно посерьезнело, при этом весь он как бы подобрался, сделался покорным и даже робким, потупил глаза. – Каюсь, каюсь совершенно! Готов полностью согласиться с нашим русским гением. Более того, готов, по его словам, поклониться до земли и поцеловать с наслаждением и счастием эту грязную, истоптанную землю! Нами же и истоптанную, оскверненную!
Владимир Митрофанович вдруг задрожал, картинно пошатнулся и рухнул на колени, полностью войдя в образ героя одного известного романа Достоевского.
Зарыдал громко, по-бабьи.
Юсупов брезгливо отшатнулся.