Когда еще Григорий жил у себя в Покровском и ходил на богомолье с иеромонахом Даниилом по окрестным храмам и монастырям, то слышал от него, что многие священники, приняв на себя во время исповеди многие грехи и душевные болезни исповедников, могут страдать злыми корчами, потому как не всегда имеют силы совладать со злыми демонами, что, выйдя из пришедшего в храм, с великой яростью набрасываются на пастыря и готовы растерзать его, разорвать на части, надругаются, глумятся над ним, спасшим чужую душу, но погубившим свою, познавшую многое и оттого умножившую скорбь.
Вот и сейчас все тело Григория Ефимовича ломило невыносимо и представляло оно собой одну большую рану. Все происходило так, будто бы это у него, а не у мальчика Алеши, поднялась температура, и началось внутреннее кровоизлияние. Будто бы это его, а не цесаревича, охватили спазмы, и он начал бредить, метаться на полу, стонать от боли, не имея сил даже плакать, но лишь едва шевелить сухими губами, повторяя: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!» Будто бы это у него кровь из поврежденных сосудов хлынула в нижнюю часть брюшины, расперла изнутри ноги, живот, пах, и остановить ее стало уже невозможным.
Григорий Распутин (в центре) среди паломниц и односельчан в Покровском
Все это происходило с ним, с рабом Божиим Григорием, лицо которого было в тот момент осунувшимся, восковым, помертвевшим, и смотрел он в потолок остекленевшим взором, и желал он причаститься Святых Таин Христовых.
Но вдруг свершалось нечто необъяснимое: к нему наклонялся наследник цесаревич и шептал на ухо его, распутинским голосом: «Баба шла по дороге, собаку вела за собой; баба пала, собака пропала; кровь стань, больше не кань!»
Боль тут же и стихала.
Григорий Ефимович открыл глаза и огляделся. Сначала не понял, где он находится, но, увидев кровать со спящими на ней Алешей и его матерью Александрой Федоровной, все сразу осознал и вспомнил. Ему показалось, что прошло очень много времени с того момента, как он вошел в эту комнату, целый век миновал, что он давно обездвижен тут, и сердце его остановилось, но на самом деле миновало не более получаса, за которые многое свершилось, а кровь продолжала грохотать в его голове, и с трудом он мог открыть глаза, будто бы придавленные спудом.
Ю.А. Ден и М.Е. Головина (в центре).
Фото из архива Анны Вырубовой. Около 1912–1913
Хоть и не был рукоположен Распутин во священный сан, но многое из сказанного ему иеромонахом Даниилом понимал буквально, пропуская через себя мучения ближних как свои, собеседуя с демонами, потому как всякая болезнь есть наследование первородного греха, а страдания полезны для души и усмирения тела.
Поднялся с пола и пошел из комнаты. В дверях, однако остановился, поклонился спящим и проговорил:
– Бог воззрел на твои слезы, матушка. Не печалься, пусть и болит твое сердце, и слезы твои высохли. Твой сын будет жить… – помолчал и прибавил: – Покуда жив я.
Дверь тихо закрылась за Григорием Ефимовичем.
А царица глаза открыла.
«Твой сын будет жить, покуда жив я», – что должны были означать эти слова, услышанные ею в полусне? Или они были частью сумеречного видения и не существовали вообще?
Шубу Григорий Ефимович оставил прислуге в гардеробной комнате при входе во дворец. Бросил небрежно, мол, «распорядись, любезный», а ведь и помыслить не мог, что ее – шубу ручной выделки от Мертенса не увидит больше никогда.
Все будет происходить так: сначала ее на себя по просьбе Феликса примерит один из его гостей, гвардейский поручик, преображенец, Сергей Михайлович Сухотин, получивший тяжелую контузию на Северном фронте в составе шестой отдельной армии весной 1915 года под Либавой и по возвращении в Петроград прошедший лечение в Юсуповском лазарете на Литейном и в англо-русском госпитале, что находился в Сергиевском дворце у Аничкова моста.
Потом ее попытаются распороть и сжечь в печке санитарного вагона на Варшавском вокзале.
И наконец в изорванную, изрезанную шубу завернут труп мужчины 47 лет и будут запихивать ее в прорубь у Петрова моста, что на Малой Невке.
Шуба смерзнется, встанет колом, пропитается кровью, провоняет дохлой рыбой и водорослями и будет годна только на выброс. До конца, впрочем, под лед она не провалится, вздуется в самый последний момент, пойдет волнами, затрещит по швам, зацепившись за деревянные балки моста, и разворошится течением, а покойник уйдет к Поддоному царю, которым его еще в детстве пугала матушка Анна Васильевна Паршукова, когда он ее не слушался, блажил и плакал горько.
А она приговаривала с сокрушением:
– Плакал ты, сынок, долго, а выплакал мало. Не катись твои слезы по чистому полю, не разносись твой вой по синему морю, будь ты страшен бесам и полубесам, ведьмам и царю Поддоному; а не покорятся тебе, утопи их в слезах на дне морском, да убегут они от твоего позорища; замкни их в ямы преисподние. Будь мое слово при тебе крепко и твердо во веки веков, аминь!