«Поскольку неясно, сподобишься ли ты когда-нибудь прочитать это адресованное тебе же письмо, то я пишу достаточно откровенно. Меня чрезвычайно обидело и очень мучило всю последнюю ночь, дорогой брат – кто знает, будем ли мы еще так называть друг друга, после того как ты вскроешь это письмо, что может произойти либо в наихудшем, либо в наилучшем случае, – то обстоятельство, что ты не удовлетворен дружбой брата в той мере, в какой он удовлетворен твоей, и уже ищешь новую дружбу. Что я ради тебя остаюсь в дурацком Хаслау или что готов за тебя сразиться со всеми ангелами-душителями, палачами и судьями преисподней, об этом и говорить не стоит; но если человек, чье сердце в дорожном дилижансе было наполовину разбито, колесовано, даже вырезано, все же тебе одному это сердце отдает, такой человек вправе рассчитывать, что по крайней мере получит взамен твое сердце (которое, в самом деле, неописуемо чисто и пылко, но вместе с тем и слишком открыто – как роза ветров, обращенная сразу ко всем частям света). И вот теперь оно откроется для графа, который в качестве друга взойдет на трон, тогда как я останусь сидеть на братской скамеечке или на детском стульчике, – о, брат мой, от одной этой мысли я весь горю огнем. Чтобы меня любили таким образом – в повзводном порядке, в составе землячества, состоящего из всех людей;
и чтобы я, вместе с сердцем графа и сотней других сердец, окружал одно-единственное сердце, будто все мы образуем архипелаг из круглых островков – друг мой, это не в моем вкусе. Я должен знать, что я имею, и держать это при себе.
Правда, если бы я захотел показать тебе дурманящее ядовитое древо, под которым спал этой ночью, я бы сказал, что знаю твою прекрасную, мягкую, способную к самопожертвованию душу; – но я бы предпочел скорее снять урожай с этого древа, нежели проявить такое смирение. Меня огорчает уже то, что я успел высказать перед тобой столько претензий к графу. Смотри сам – выбирай сам, – и пусть только твое чувство гонит тебя к нему или от него… Я же согласен предоставить все возможные летательные аппараты, веревочные трапы и винтовые лестницы, способные перенести тебя к этому графскому высочеству, на которое я так сердит; но потом, когда ты будешь либо совершенно очарован им, либо совершенно разочарован, я удалю печать с нижеследующего описания сего господина:
Он невыносим. Тщеславие гордости и эгоизм – вот две точки воспламенения – или замерзания – его эллиптической орбиты. Не могу сказать, что меня раздражает какой-нибудь убогий молодой хлыщ – я вообще не обращаю на него внимания, – который просто дурак, слуга-отражение собственного зеркального отражения, зерцало своего павлиньего зерцала; и хотя я охотно –