Читаем Групповой портрет с дамой полностью

Совершенно неожиданно для авт. ему удалось выяснить, хоть и не до конца, многие обстоятельства жизни Гаруспики, – правда, связанные не с ее смертью, а с ее прошлым и с планами на будущее – естественно, не ее собственными, а теми, которые намечают на будущее и связывают с ее именем совершенно другие люди. Поездка в Рим, которую авт. все же решил предпринять, нежданно-негаданно оказалась чрезвычайно удачной. Что касается самого города Рима, то здесь авт. отсылает читателя к соответствующим рекламным проспектам и путеводителям, к французским, английским, итальянским, американским и немецким кинофильмам, а также к обширной литературе об Италии; ко всему этому ему нечего добавить. Авт. хочет только сразу признать, что, побывав в одном лишь Риме, он понял желание киоскера Фрица переселиться в Италию; что авт. предоставилась возможность изучить разницу между монастырем иезуитов и женским монастырем и, наконец, что его приняла совершенно очаровательная монахиня не старше сорока лет, которая выслушала его лестные отзывы о сестрах Колумбане, Пруденции, Цецилии и Сапиенции с неподдельно доброй и умной улыбкой без тени снисходительности. Даже о Лени авт. упомянул; и тут вдруг выяснилось, что ее имя известно здесь, в главной резиденции ордена, живописно раскинувшейся на холме в северо-западной части Рима. Подумать только: в Риме знают о Лени! Здесь, под пальмами и пиниями, среди мрамора и бронзы, в прохладном и чрезвычайно элегантном покое, сидя в глубоких черных кожаных креслах у низкого столика и прихлебывая вполне приличный чай, авт. обнаружил, что его собеседнице известно имя Лени! Эта обаятельная монахиня, которая ухитрилась не заметить дымящуюся сигарету авт. на краю блюдечка – не заметить не демонстративно и не по доброте душевной, а на самом деле не заметить, – которая защитила докторскую диссертацию о Фонтане и вскоре собиралась защищать вторую о Готфриде Бенне (!) – правда, не в университете, а в высшем учебном заведении своего ордена, эта исключительно образованная германистка в скромном монашеском одеянии (оно ей чрезвычайно шло), для которой даже Гельмут Хайсенбюттель не был пустым звуком, – эта женщина знала о существовании Лени! Постарайтесь себе все это представить: Рим, тени от пиний, цикады, вентиляторы, чай, миндальные пирожные, сигареты, почти шесть часов вечера, женщина, способная любого свести с ума как своей внешностью, так и своим интеллектом, которая при упоминании новеллы «Маркиза д’О…» не проявила ни малейших признаков смущения, а заметив, что авт. закурил вторую сигарету, едва успев загасить первую о блюдечко (неплохая подделка под майсенский фарфор), вдруг шепнула ему с какой-то хрипотцой в голосе: «Черт побери, дайте и мне закурить – не могу устоять перед запахом виргинского табака» – и затянулась прямо-таки «греховно» (другого выражения авт. не может подобрать), а потом опять прошептала с заговорщицким видом: «Если войдет сестра Софья – сигарета ваша». И эта женщина, здесь, в центре мира, в средоточии католицизма, знала Лени, знала даже под фамилией Пфайфер, а не только как Лени Груйтен… И эта божественная особа, с добросовестностью истинного ученого роясь в зеленом картонном ящичке размером с обычный лист 210×297 мм и высотой в 10 сантиметров и лишь изредка заглядывая для памяти в отдельные бумаги или пачки бумаг, сообщила авт. следующее: «Рахиль Мария Гинцбург, родилась под Ригой в 1891 году, в 1908 году окончила гимназию в Кёнигсберге. Училась в Берлинском, Гёттингенском и Гейдельбергском университетах. Защитила докторскую диссертацию по биологии в Гейдельберге. Во время мировой войны неоднократно подвергалась арестам за принадлежность к пацифистскому крылу социал-демократической партии и еврейское происхождение. В 1918 году написала еще одну диссертацию по основам эндокринологии у Клода Бернара, работу было трудно отнести к какой-либо одной отрасли науки, поскольку она затрагивала проблемы медицины, теологии, философии, этики и морали, но в конце концов была признана медицинским трудом. Затем Р. Гинцбург работала врачом в рабочих кварталах Рура. Перешла в христианскую веру в 1922 году. Читала лекции в молодежных организациях. Поступила в монастырь, что было сопряжено с большими трудностями не столько из-за ее псевдоматериалистических взглядов, сколько из-за возраста. Как-никак, в 1932 году ей исполнился сорок один год и за ней числились, мягко выражаясь, не только платонические увлечения. Ходатайство одного кардинала. Пострижение в монахини. Спустя полгода – запрещение заниматься преподаванием. Ну а дальше…» Тут прекрасная сестра Клементина спокойно протянула руку к сигаретам авт. и «лихо выпустила дым из ноздрей» (авт.). «А что с ней было дальше, вы и сами в общих чертах знаете. Мне хотелось только рассеять, вероятно, возникшее у вас подозрение, будто там, в Герзелене, сестру Рахиль притесняли. Как раз наоборот: в этом монастыре ее прятали. А властям сообщили, что она «уехала в неизвестном направлении». Так что филантропическая, а возможно, и слегка лесбоэротическая привязанность фройляйн Груйтен, или фрау Пфайфер, и ее заботливость на самом деле означали смертельную опасность для сестры Рахили, для монастыря и для самой фройляйн Груйтен. Да и садовник Шойкенс, впуская фрау Пфайфер в обитель, поступал в высшей степени легкомысленно. Ну, ладно, все это в прошлом, все пережито, хотя и не безболезненно, не без взаимных обид, и, поскольку я предполагаю, что вы обладаете хотя бы минимальной способностью диалектически улавливать причинно-следственные связи, мне нет надобности объяснять вам, почему, желая спасти известную особу от концлагеря, пришлось поместить ее в условия, близкие к лагерным. Это было жестоко; но разве не было бы еще большей жестокостью выдать ее властям? В монастыре Рахиль не пользовалась симпатией, часто происходили стычки, нарастало взаимное озлобление, причем виноваты всегда были обе стороны, ибо сестра Рахиль отличалась довольно неприятным характером. Короче говоря: самого страшного я вам еще не сказала. Поверите ли вы, если я скажу, что наш орден отнюдь не стремится кремировать святую или мученицу, но что по причине некоторых… скажем, неких загадочных явлений, которые орден предпочел бы не предавать огласке, он прямо-таки вынужден вступить на путь, явно неспособный снискать ему популярность? Так поверите ли?» Вопросительная форма будущего времени глагола «верить» в устах ученой германистки такого уровня, в устах монахини, «греховно» затягивающейся сигаретой из виргинского табака, наконец, в устах женщины, наверняка любующейся и зеркале классическим рисунком своих круто изогнутых черных бровей, своим чрезвычайно идущим ей белоснежным чепцом, неотразимой линией четко очерченного, откровенно чувственного рта, в устах женщины, несомненно сознающей притягательность своих невообразимо прекрасных рук, женщины, которая, при всей скромности и простоте монашеского одеяния, ухитряется «подчеркнуть» тканью безукоризненную форму своей груди, – в устах такой женщины глагол «верить» в вопросительной форме будущего времени показался авт. ни с чем не сообразной нелепицей. Обычные вопросы с глаголом в будущем времени типа «Пойдете со мной погулять?» или «Будете ли просить моей руки?» не заключают в себе никакой несообразности; но вопрос «Поверите ли?» абсолютно нелеп, коль скоро лицу, которому он задан, неизвестно то, к чему этот вопрос относится? Авт. проявил слабость и кивнул в знак согласия, более того, понуждаемый выразиться яснее, прошептал слово «да» – прошептал едва слышно, на выдохе, как шепчут его разве что перед брачным алтарем. Да и что ему – авт. – оставалось? В ту минуту у него уже не вызывало сомнений, что поездка в Рим удалась. Ведь этот выразительный взгляд, заставивший его беззвучно выдохнуть «да», приобщил авт. к утонченнейшей платонической эротике целибата, к той изощреннейшей монастырской эротике, с которой сестра Цецилия смогла познакомить авт. лишь весьма поверхностно. Однако и сестра Клементина, видимо, поняла, что зашла слишком далеко: она решительно пригасила блеск своих прекрасных глаз, кисло поджала свои пухлые сочные губы – авт. вынужден это констатировать – и разразилась длинной тирадой, которую авт. воспринял как намеренно вылитый на него психологический ушат холодной воды. Нельзя сказать, что пустилась она в эти рассуждения не моргнув глазом; как раз наоборот – сестра Клементина моргала, так что ее ресницы – до обидного короткие и жесткие, похожие на щетину – весьма интенсивно вздрагивали, когда она говорила: «Между прочим, когда мы сегодня обсуждаем с ученицами проблематику «Маркизы д’О…», они нам ничтоже сумняшеся заявляют: «Надо было ей пользоваться пилюлей – ничего, что вдова…» При таком складе ума даже поэзия великого Клейста низводится до уровня дешевого иллюстрированного журнальчика. Однако я вовсе не собираюсь увильнуть в сторону от нашей темы. Самое страшное в случае с Гинцбург состоит вовсе не в том, в чем вы, вероятно, нас подозреваете: что мы инсценируем чудеса! Как раз наоборот: мы не можем от них избавиться! Не можем избавиться от роз, посреди зимы расцветающих на могиле сестры Рахили! Признаюсь, мы постарались не допустить вашей встречи с сестрой Цецилией и с Шойкенсом – кстати, он прекрасно устроен, и вам незачем беспокоиться о его судьбе, – но вовсе не потому, что это чудо подстроено, а потому, что мы из-за него вконец расстроены и стараемся держаться подальше от посторонних лиц с репортерскими склонностями, не потому, что стремимся поднять шумиху вокруг канонизации, а потому, что не хотим поднимать никакого шуму! Верите ли вы мне, как обещали?» На этот раз авт., прежде чем ответить, взглянул на свою собеседницу задумчиво и «испытующе»: сестра Клементина вдруг как-то сникла – авт. не подберет другого слова, – сникла и принялась нервно теребить и немного сдвинула набок свой чепец, при этом авт. успел заметить – и это тоже, к сожалению, чистая правда – густую копну ярко-рыжих волос, венчавшую ее голову. Сестра Клементина вновь потянулась за сигаретой, на сей раз привычным жестом заядлой курильщицы, – таким жестом студентка тянется за сигаретой, часа в четыре утра убедившись, что доклад о Кафке, который она должна делать в тот же день, полнейшая чепуха и белиберда. Сестра Клементина предложила авт. еще чаю, причем налила молока и положила сахару ровно столько, сколько любит авт., даже размешала сахар и пододвинула авт. чашку, при этом посмотрела на него взглядом, в котором читалась мольба о помощи, – по-другому это выражение не назовешь. Авт. считает нужным напомнить ситуацию: Рим. Солнечный весенний день клонится к вечеру. Аромат пиний. Замирающий стрекот цикад. И в то же время: колокольный звон, мрамор, черные кожаные кресла, деревянные кадки с распускающимися пионами, – все это прямо-таки источает дух католицизма, тот самый дух, который иногда приводит в восторг лютеран; Клементина, еще несколько минут назад казавшаяся цветущей красавицей и вдруг как бы увядшая; ее странно практичное замечание о маркизе д’О… Тяжело вздохнув, Клементина начала вынимать из темно-зеленой картонной коробки один лист бумаги за другим, одну пачечку бумаг, скрепленных канцелярскими скрепками или перехваченных резинкой, за другой – пять, шесть, десять, восемнадцать, двадцать шесть таких пачечек. «Каждый год сообщают одно и то же: в декабре из-под земли вдруг появляются розы. И отцветают тогда, когда обычные розы только начинают распускаться. Мы прибегли к самым отчаянным мерам, – вам они могут показаться чудовищными: мы эксгумировали тело сестры Рахили – то есть, конечно, ее останки, порядком уже истлевшие, соответственно давности их пребывания в земле, – перезахоронили их на другом кладбище того же монастыря, а когда эти злосчастные розы и там зацвели, опять выкопали останки, вернули их на прежнее место, опять выкопали и, наконец, кремировали. Урну с прахом поставили в часовню, где никакой земли и в помине не было. Опять эти розы! Они вылезли из урны и буквально заполонили всю часовню; закопали прах в землю – опять розы! Уверена: развей мы ее прах над пустыней или океаном – и там выросли бы розы! Вот в чем теперь для нас проблема: не популяризировать, а оградить все это от огласки. Вот почему мы не разрешили вам встретиться с сестрой Цецилией, вот почему перевели Шойкенса на должность управляющего одним из наших имений в окрестностях Вюрцбурга, вот почему мы до сих пор не упускаем из виду фрау Пфайфер: она не станет подвергать сомнению этот… скажем так, этот феномен, наоборот, судя по тому, что я о ней знаю, – особенно теперь, услышав от вас некоторые дополнительные подробности, – она сочтет совершенно естественным, что из праха ее Гаруспики каждый год в середине декабря вырастают розы: огромный усеянный шипами розовый куст, как в сказке о Спящей красавице. Случись все это в Италии, еще куда б ни шло – здесь нам даже коммунистов нечего было бы опасаться. Но в Германии! Там это расценят как возврат к бог знает какому средневековью! Что стало бы с реформой литургии, что стало бы с физико-биологическим обоснованием так называемых чудес? И кроме того: кто может поручиться, что розы будут продолжать цвести зимой и после огласки? А если прекратят – в каком положении мы окажемся? Даже крайне реакционные круги нашего ордена здесь, в Риме, – разумеется, с подобающей корректностью, – рекомендуют нам не раздувать эту историю. А мы попросили ботаников, биологов и теологов ознакомиться с феноменом, – естественно, с сохранением в абсолютной тайне всех связанных с ним обстоятельств. И знаете, кто из них проявил наибольший интерес, кто предположил здесь участие сверхъестественных сил? Не теологи, а ботаники и биологи. А теперь взгляните на эту проблему с политической точки зрения: из праха некоей еврейки, перешедшей в католичество и постригшейся в монахини, но вскоре отстраненной от преподавания в монастырской школе и умершей – не будем бояться назвать вещи своими именами – при весьма прискорбных обстоятельствах, – из ее праха начиная с 1943 года растут розы! Какая-то чертовщина. Черная магия! Мистика! И в довершение всего – препоручают вести это дело мне, именно мне, критически отзывавшейся о биологизме Бенна! Знаете, что сказал мне вчера по телефону один высокопоставленный прелат, ехидно хихикнув в трубку: «Папа Павел являет нам столько чудес, что лучше избавьте нас от новых. Он и сам у нас до некоторой степени little flower[13], так что цветов нам хватает». Ну, а вы? Будете ли молчать обо всем услышанном?» Тут авт. и не подумал кивнуть, наоборот, он энергично замотал головой и даже подкрепил этот жест словесно, четко произнеся «нет». Улыбнувшись, Клементина усталым жестом смахнула пустой пачкой из-под сигарет свои окурки на блюдечко авт., встав с кресла, таким же усталым жестом, с помощью той же пустой пачки выбросила все окурки в голубую пластиковую корзинку для бумаг, опять улыбнулась, но не опустилась на прежнее место, давая понять, что аудиенция окончена. Так что авт. остался в сомнении: не собирается ли орден, несмотря на все уверения в обратном, все-таки инсценировать некое чудо?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)

Ханс Фаллада (псевдоним Рудольфа Дитцена, 1893–1947) входит в когорту европейских классиков ХХ века. Его романы представляют собой точный диагноз состояния немецкого общества на разных исторических этапах.…1940-й год. Германские войска триумфально входят в Париж. Простые немцы ликуют в унисон с верхушкой Рейха, предвкушая скорый разгром Англии и установление германского мирового господства. В такой атмосфере бросить вызов режиму может или герой, или безумец. Или тот, кому нечего терять. Получив похоронку на единственного сына, столяр Отто Квангель объявляет нацизму войну. Вместе с женой Анной они пишут и распространяют открытки с призывами сопротивляться. Но соотечественники не прислушиваются к голосу правды – липкий страх парализует их волю и разлагает души.Историю Квангелей Фаллада не выдумал: открытки сохранились в архивах гестапо. Книга была написана по горячим следам, в 1947 году, и увидела свет уже после смерти автора. Несмотря на то, что текст подвергся существенной цензурной правке, роман имел оглушительный успех: он был переведен на множество языков, лег в основу четырех экранизаций и большого числа театральных постановок в разных странах. Более чем полвека спустя вышло второе издание романа – очищенное от конъюнктурной правки. «Один в Берлине» – новый перевод этой полной, восстановленной авторской версии.

Ханс Фаллада

Зарубежная классическая проза / Классическая проза ХX века
Рассказы
Рассказы

Джеймс Кервуд (1878–1927) – выдающийся американский писатель, создатель множества блестящих приключенческих книг, повествующих о природе и жизни животного мира, а также о буднях бесстрашных жителей канадского севера.Данная книга включает четыре лучших произведения, вышедших из-под пера Кервуда: «Охотники на волков», «Казан», «Погоня» и «Золотая петля».«Охотники на волков» повествуют об рискованной охоте, затеянной индейцем Ваби и его бледнолицым другом в суровых канадских снегах. «Казан» рассказывает о судьбе удивительного существа – полусобаки-полуволка, умеющего быть как преданным другом, так и свирепым врагом. «Золотая петля» познакомит читателя с Брэмом Джонсоном, укротителем свирепых животных, ведущим странный полудикий образ жизни, а «Погоня» поведает о необычной встрече и позволит пережить множество опасностей, щекочущих нервы и захватывающих дух. Перевод: А. Карасик, Михаил Чехов

Джеймс Оливер Кервуд

Зарубежная классическая проза