Так тихо, без похорон, надгробного плача и речей прекратил существование молодой литератор Владимир Сугробов. Он прожил на земле три года и десять дней, надежно скрывая меня от любопытства близких и дальних. Время рождения его мне известно точно, а причины появления на свет – нет: мне до сих пор не вполне ясно, почему ко мне, человеку, выросшему в полурабочем-полукрестьянском-полублатном городишке, прилипла эта зараза? Что подтолкнуло меня к письменному столу? Редактирование чужих статей для публикаций в районной газете? Неприятие литературы, в которой человек так же похож на человека, как заводной соловей из сказки о китайском императоре на живого соловья? Или я вдруг увидел путь, идя по которому могу достичь цели своей жизни? Скорее всего, последнее: я еще лелеял в душе надежду выполнить обещание, данное себе в детстве. Литература – тоже оружие… Если на улице ты можешь начистить пятак одной сволочи, то перо позволяет сделать это не одной сотне. Упустить такую возможность я, разумеется, не мог.
Болезнь, которой я заболел, была сладкой, как медовуха, и тяжелой, как похмелье после нее. Однако, каким бы скверным ни было мое состояние после «пития» утром, к вечеру меня вновь тянуло хлебнуть этого зелья, и все повторялось.
Работал я много, иногда доводя себя до состояния, которое можно назвать полусумасшедствием. В такие моменты случалось чудо: рассказ начинал «писаться» сам… Герои его оживали и вели себя сообразно своим характерам: они не спешили туда, куда посылал их автор, в их головы нельзя было вставить несвойственные им мысли, у них ни с того ни с сего менялись внешность, походка, привычки, и автор ничего не мог с этим поделать, как когда-то папа Карло не смог ничего поделать с носом Буратино. Если же автор пытался настаивать на своем, его просто переставали замечать или начинали над ним подтрунивать, намекая на то, что он человек недалекий. Так делали наиболее деликатные персонажи, те же, кто деликатностью не отличался, прямо говорили, что автор – дурак… и вообще, фигура в повествовании не нужная, и они литературные персонажи прекрасно могут обойтись без него…
Рассказы я отправлял почтой в толстые и тонкие журналы. Однако, независимо от их толщины, получал обратно с отказом и непременным пожеланием творческих успехов.
Я не верил в объективность рецензий. Но одно дело верить или не верить, другое – знать истинную цену своих опусов. Знать высоту, с которой ты собираешься начать соревнование. Она нужна, как воздух: без нее невозможно поднимать планку выше, расти. И я вспомнил о Степняке. Кленов, на мой взгляд, был лишен недостатков невидимых рецензентов: он, как и я, вырос в краю вечнозеленых помидоров и в детстве слаще морковки и паслена ничего не ел; он, став писателем, должен был понять писателя Сугробова лучше, чем кто-либо.
Я решил показать ему свою боль – повесть «К торжественному маршу».
Я шлифовал ее полгода. К концу работы она уменьшилась вдвое, и даже название стало короче. Подписав ее, я подумал, что Кленов взял себе псевдоним в память о наших степях, а я – о сугробе, который надувало в детстве у нашей землянки. По хребту этого сугроба можно было запросто перейти на крышу пластянухи, несмотря на запреты взрослых – «крышу провалите», – с его вершины катались лежа на животе на самодельных санках, склепанных из железных уголков, а внутри его старшие ребята делали «хату», когда на снегу появлялся наст.
И вот я знаю оценку Кленова… Он забраковал меня, как когда-то это сделал Ковтун, признал негодным для литературных драк за человека…
Рассуждая так, я отдернул шторы, отпер двери, взял с книжной полки том Бунина, наугад открыл и стал читать, – «о том, нарядном, красивом, легком и ловком гимназисте в новом синем мундирчике и белых перчатках, который с таким радостно-молодецким холодком в душе мешался с нарядной и густой девичьей толпой, носился по коридору, по лестницам, то и дело пил оршад в буфете, скользил среди танцующих по паркету, посыпанному каким-то атласным порошком, в огромной белой зале, залитой жемчужным светом люстр и оглашаемой с хор торжествующе-звучными громами военной музыки, дышал всем тем душистым зноем, которым дурманят балы новичков, и был очарован каждой попадавшейся на глаза туфелькой, каждой белой пелериной, каждой черной бархаткой на шее, каждым шелковым бантом в косе, каждой юной грудью, высоко поднимавшейся от блаженного головокружения после вальса…»