Давно остыла вторая порция чая с душничкой. Благодушие исчезло с лица Кленова, и вместе с ним, как дым, рассеялась атмосфера доброжелательности. Все вокруг стало чужим и враждебным, и даже отколотый носик чайника напоминал мне разбитое в бою орудие неприятеля. И виной всему были семьдесят листочков машинописного текста, лежащие на диване и разделившие нас на два враждующих государства. Мы отодвинулись друг от друга, прижались к потертым валикам дивана, продолжая отстаивать свое представление о мире и литературе.
– Нет, нет и нет, – говорил Кленов. – Сугробов не поднялся до обобщения, все частности, частности… Конечно, я не отрицаю, что в армии есть проблемы, но нравы, описанные Сугробовым, похожи на то, что уже описывал Помяловский… Скажи мне, пожалуйста, откуда могут быть у людей конца двадцатого столетия бурсацкие замашки? Все это в прошлом… Я не отрицаю, отдельные эпизоды выписаны добротно, но и здесь не видно, что автор хотел сказать ими. Автор – сторонний наблюдатель, фотограф, и мне, как читателю, неясно отношение его к описываемым явлениям…
После этой фразы я обиделся уже за Сугробова и сказал:
– Автор сочувствует своему герою, а это и есть его отношение…
– Сочув-ствует, – врастяжку, словно издеваясь над моими рассуждениями, произнес Кленов, – для литературы этого мало, для литературы…
– А некоторые авторы, – перебил я его, – забывают старое правило литературы – описать явление, а уж читатель сам определит, что описано и какова позиция автора… И Сугробов не желает быть похожим на живописцев, изображавших коров на лугу и делавших надписи, поясняющие, что сии буренки не единоличные…
– Серега, – укоризненно сказал Кленов, – ты что так разволновался, будто я рецензирую тебя, а не твоего друга…
– А-а, – махнул рукой я, – это почти одно и то же: мы служили в одной части, и я во всем с ним согласен.
– Согласен… хорошо, что напомнил, – радостно, будто ревизор, обнаруживший недостачу, сказал собеседник, сцепил пальцы в замок, молитвенно поднял глаза к потолку и продолжил: – Литератор не должен идти на поводу у читателя, подбрасывая ему детали, над которыми тот обливается ностальгическими слезами: ах, это действительно было так, я хорошо помню, ах, как похоже… Литератор – художник, который в луже видит звезды или видит то, чего не видят другие, но обязательно должны видеть… Простое отражение жизни, как бы оно ни было похоже на жизнь, – не есть литература, а отсюда вывод – Сугробов не достиг цели…
– А если он имел другую цель?
– Ну ты загнул, – снисходительно произнес Кленов, и лицо его приняло прежнее, благодушное выражение, видимо, он окончательно нашел себя в споре с любителем, – понимаешь… у каждой профессии свои законы…
– Из этого следует?
– Из этого следует, что Сугробов с задачей написать повесть не справился. Я здесь пожелания и замечания набросал, рецензию своего рода, пусть он прочтет, когда вернется…
– Хорошо, – вяло ответил я.
– Да и еще, – сказал он на прощание, – что за фантазии у твоего Сугробова по поводу развала СССР и какого-то бунта?
– Путча, – поправил я его.
– Пусть будет так, – согласился Степняк, – но такую рукопись ни одно издательство не примет.
– Почему?
– Потому, что такого не может быть даже в самой изощренной фантастике. И автор напрасно пометил свой прогноз латиницей. Человек конца двадцатого века не может быть ни питекантропом, ни бурсаком. Все это в прошлом. История не повторяется.
– А мне кажется Сугробов написал эту повестушку-предчувствие, обеспокоенный тем, что происходит вокруг. Он, в отличие от вас, не верит в поступательность истории. Он придерживается концепции исторической восьмерки.
– Пусть он об этой концепции никому не рассказывает, – по отечески произнес Степняк, – а то и в психушку не долго загреметь.
Дома я, как резидент, готовящийся расшифровывать депешу из центра, закрыл двери на ключ, задвинул шторы и углубился в чтение кленовских пожеланий. Суть их сводилась к тому, что сугробовское творение «человечеству не нужно» и у «человечества никогда не появится желание его читать», а «фантазии, если и нужны, то созидательные, а не предсказывающие распад великой державы».
Осознав это, я разорвал рецензию, подумав немного, то же самое сделал с повестью, а затем открыл ящик стола и стал рвать черновики и другие рукописи. Уничтожив дело рук своих, я ногой утоптал обрывки в мусорном ведре и, ерничая, произнес голосом Кисы Воробьянинова: «Товарища Сугробова не стало».