Всю дорогу Христя была грустна, невесела, сидела как в воду опущенная, слова не проронила, не выговорила. Как склонила голову на грудь, когда они выехали из Марьяновки, так до самого Кута не поднимала ее. Ни на широкое поле, залитое лучами заходящего солнца, ни на дремучий лес под Кутом, ни на самый Кут, красивый, как картина, не захотела взглянуть она угрюмыми глазами, не захотела поднять тяжелую голову. Когда на сердце лежит тяжелый камень, когда на душе мрак и только думы одни, как сычи, стонут свою страшную песню, и красота природы не пробудит веселых воспоминаний, не развеселит отуманенных глаз.
Дома, когда Христя взглянула на свою клетку, куда ее заперли, осыпав золотом, нарядив в дорогие платья, ей стало еще тяжелей, еще тоскливей. А тут еще Оришка вертится: то с одной стороны забежит, бросит на нее пытливый взгляд, то с другой - начнет выспрашивать, понравилось ли ей в Марьяновке.
- А как же! Понравилось, понравилось! - отвечает Христя, чтобы как-нибудь отвязаться.
Да разве от Оришки отвяжешься!
- Что там теперь хорошего? Посмотрели бы вы на нее лет тридцать назад, при панщине, когда сам пан жил в деревне. Какое веселье было у пана в доме - хлеб свой, горелка своя, музыка своя... Ешь, пей сколько влезет, резвись до упаду! И людей тогда было меньше и люди были лучше. Все вместе. Друг дружки держались. А чуть что не так, с пути кто сбился, пан уж настороже. И коли виноват, не отпросишься у него, не отмолишься.
И Оришка весело рассказывала Христе, кого и когда высекли на конюшне, кому на ноги колодки набили, кому лоб забрили. Как одной бабе за то, что она украла молоко, присудили весь век носить на шее маленькую крынку, которую нарочно заказали сделать гончару. Как мать черномазой Ивги, когда дознались, что она шла под венец не девкой... сам пан про то и дознался,присудили остричь, обмазать дегтем, вывалять в перьях и водить так голую по селу. Поговаривали, будто оттого и дочка у нее родилась такая черномазая.
Это были страшные воспоминания, горькие рассказы.
Христя ужасалась, слушая их, а Оришка - ничего... Глаза у нее горели, старое лицо светилось радостью. Ей, видно, весело было вспоминать свою молодость, те давние события, от которых у Христи кровь стыла в жилах.
- Вот как жили когда-то! и хорошо жили. Старший был над людьми, было кому удержать от греха. А теперь все, как ветхая одежонка, расползлось, развалилось. Один туда, другой сюда, не найдешь, где рукав был, где полы, где спина. Все вразброд почти. Все друг на дружку ополчились, как заклятые враги... и подстерегают, как бы на другого насесть, оседлать его, обездолить. Не разберешь в этой свалке, где свой, где чужой. Все чужие, всяк сам по себе.
Вот что рассказывала Оришка глухим голосом, сидя с Христей в комнате за самоваром и прихлебывая сладкий чай. Христя сидела, склонившись над своим стаканом, слушала грустные эти рассказы, и перед взором ее вставала жизнь еще более бесприютная, еще более беспросветная. С давних времен и до нынешних дней развертывалась она перед Христей, показывая ей свою страшную оборотную сторону - утраты и горе тысяч, сотен тысяч тех, кого слепая судьба обошла счастьем. Какова же она, эта жизнь? Когда-то были одни паны, а теперь... теперь богачи, мироеды, всеми правдами и неправдами награбившие денег у того же бесталанного люда, который когда-то гнул спину на пана.
- Что это ты, дура, мелешь тут? - спросил Кирило, входя к ним в комнату.
- А тебе какое дело? Сам дурак, так думаешь и все дураки,- огрызнулась Оришка.
- Как же, болтаешь тут, будто при панщине было лучше. Слушал я, слушал тебя из кухни, и слушать мне надоело. Пойду, думаю, хоть остановлю.
- Конечно, при панщине было лучше! Конечно, лучше! Ты жил не у пана, бродил где-то по полям, что ты видел? А пожил бы ты у пана, поглядел бы, как там было. Где теперь такое найдешь, как тогда было?
- А что, разве и теперь станут водить по деревне бабу с крынкой, если она возьмет для ребенка кружечку молока? - спокойно спросил Кирило.
Оришка так и вспыхнула.
- И поделом! Не воруй чужого. Теперь не водят, зато и воровство всесветное. Кто теперь не ворует? Маленький ребенок и тот норовит стянуть, если что плохо лежит.
- А мажут вашу сестру дегтем, как мазали мать черномазой Ивги? улыбнулся Кирило.
- Зато и гулящих девок наплодилось! - снова огрызнулась Оришка.
Христю словно кто ножом пырнул в самое сердце, она даже вздрогнула. "Гулящих, гулящих",- свистело у нее в ушах это слово. Она ведь тоже гулящая. Да, да, гулящая, шлюха. По белу свету шляется без угла, без пристанища, по рукам ходит.
- А тогда их разве мало было? - спокойно спрашивает Кирило.
- Тогда разве так было? Не успеет на ноги стать, материнское молоко на губах у нее еще не обсохло, а уже с солдатами таскается.
- Теперь хоть сама таскается, а тогда на веревке тащили.
- Хоть и на веревке, да такого не было, как теперь,- под забором подыхают, от еврея к еврею, как собаки шелудивые, шляются.