Но причисление того или иного государства к «несостоявшимся» с самого начала было делом сомнительным. Пока территориальные государство и экономика остаются единственно возможными единицами анализа, это понятие — всего лишь концептуальная уловка, не особенно полезная для понимания зависимости от изначально выбранного пути, тогда как именно ложный выбор уводил политику
Но куда важнее то, что «суверенитет превратился в идиотскую игру»[1286]
. Жители «несостоявшихся государств» по-прежнему изолированы от остальной части международной государственной системы: например, владельцы афганских паспортов могут ездить без визы только в Сомали, Мавританию и Мали[1287]. Европа классифицирует такие страны, как Сербия, Македония, Босния и Герцеговина, в качестве «безопасных», и, соответственно, их граждане не вправе претендовать на политическое убежище. На деле это означает, что беженцам из небезопасной части Европы практически заказан путь в Европу безопасную — ведь они уже и так находятся в этой последней. По иронии судьбы, принижая мигрантов, которые приезжают по «чисто экономическим причинам», националистические политики затронули одну из главных проблем современности[1288]. В наше время, в отличие от большей части человеческой истории, разница в доходах между людьми в мире определяетсяБез структурных изменений в подходах к глобальной торговле или миграции можно говорить не столько о несостоявшихся государствах, сколько о несостоявшейся планете. Что же делать? Как предполагает Роза Брукс, несостоявшиеся государства можно убедить пойти на некие «негосударственные» формы существования: «бессрочное международное управление со стороны ООН, или такое же бессрочное управление со стороны региональных структур вроде ЕС или Африканского союза, <или> долговременное „партнерство“, или „присоединение“ к одному или нескольким „состоявшимся“ государствам»[1290]
. Еще резче ставит вопрос Олден Янг: можно ли сказать, что «брутальный реализм», который воплощают Катар и ОАЭ — страны, где миллионы гастарбайтеров принимаются в качестве экономических мигрантов, но не получают ни статуса беженцев, ни политического убежища, — представляет собой усовершенствованную версию «крепости Европы»?[1291] Одним словом, в мире, где явно выражена иерархия национальных государств, нужно ли жертвовать «сытыми правами» европейского «welfare state», если эти права находят географическое выражение в Сеуте или на острове Лампедуза? При отсутствии фактического равенства между государствами, стоит ли восстанавливать что-то из идей «суверенного равенства», которое исповедовала ООН в 1970‐е годы?[1292]Нерешительность, с которой мы ищем ответы на эти вопросы, поневоле заставляет вспомнить Наталью Васильевну Янину и ее комсомольских советников. Нам сейчас их деятельность кажется атрибутом отжившей эпохи, когда люди признавали легитимность государства как основного актора развития. Однако разница между их тогдашним пониманием развития и тем, как мы вспоминаем о нем сегодня, показывает, до какой степени распад СССР изменил возможности развития. Скорее всего, мы никогда не испытывали (да и не должны испытывать) ностальгию по самому Советскому Союзу. Но без устойчивости, которую советский эксперимент придавал глобальной архитектуре суверенитета, все, что казалось незыблемым, словно растворилось в воздухе; и «люди приходят, наконец, к необходимости взглянуть трезвыми глазами на свое жизненное положение и свои взаимные отношения»[1293]
. Для Афганистана, как и для остального мира, мечта о планете национальных государств уступила место мечте о планете людей. Какая ирония заключена в том, что проект, направленный на свертывание государства, пришелся на период торжества государства-нации в мировой истории.