Эти слова оказались пророческими. Идея экономического развития Афганистана не оправдала себя. Для многих американцев крах войны во Вьетнаме развеял надежды на то, что с помощью открытых социальными науками истин можно приручить бывшие колонии. Время «модернизации» закончилось, настало время таких понятий, как «связи», «разрядка» и «доверие». Вашингтон делал главную ставку на Исламабад. Президент Никсон в 1970 году заявил: «Никто из хозяев Белого дома не относился так дружественно к Пакистану, как я»[535]
. Но еще до прихода Никсона к власти расходы Америки на помощь Афганистану сократилась в процентном отношении к ВВП вдвое по сравнению с 1962 годом. Государственный департамент планировал закрыть посольство в Кабуле[536]. По мере того какИсламабад продолжал воспринимать Афганистан как потенциальную угрозу. Оазисы развития в долине реки Гильменд, в северных провинциях и в Пактии при ближайшем рассмотрении, возможно, оказывались миражами, однако в глазах пакистанских элит они составляли проблему. Настойчивое выдвижение Кабулом идеи «Пуштунистана» изменило отношение к линии Дюранда, а после того, как в результате Индо-пакистанской войны 1971 года Пакистан раскололся надвое, Исламабад стал считать установление лояльного себе режима в Кабуле важнейшим вопросом национальной безопасности. Но в мире, определяемом понятиями о территориальном суверенитете, добиться этой цели казалось невозможно. По иронии судьбы потребовалось вторжение Советского Союза — государства, представлявшего собой квинтэссенцию территориальной политики, — чтобы Пакистан смог преодолеть налагавшиеся суверенитетом препятствия. По мере того как после советского вторжения миллионы беженцев переходили на пакистанскую территорию, все большую роль начинали играть международные НПО — сначала в Пакистане, где оседали беженцы, а затем — поскольку страдания не знали границ — и в самом Афганистане. Эпоха развития закончилась, наступила новая эра. Утопии и дистопии, порожденные многочисленными интерпретациями линий, прочерченных на картах, собирались превратить пространство, именовавшееся «Пуштунистаном», в экспериментальную площадку, на которой будут взаимодействовать новые глобальные проекты, несущие ужасающие последствия тем, кто оказался между ними.
Такие категории, как «класс» или «идеология», оказывались столь могущественными в предшествующие годы оттого, что воплощали в себе «будущее» — как политический вопрос или как обозначение цели борьбы за осмысленную жизнь. Задаваясь вопросом о будущем, можно критически осмыслить настоящее, необязательно как промежуточный временной отрезок между прошлым и будущим, но именно как некое уязвимое место, как опасно ускользающую точку входа, через которую может просочиться совершенно другой временной опыт.
Циклоны, голод, беженцы; технотронные времена, «футуршок» (шок будущего), «демографические бомбы»; «дуги кризиса», «последние утопии», эпохи переломов: неудивительно, что «история 1970‐х годов в целом обычно рассматривается как катастрофа или даже как нервный срыв»[538]
. Ни один регион на Земле не соответствует этой характеристике лучше, чем Афганистан. В те годы к западу от него произошла неожиданная и стремительная катастрофа: крах иранской нефтяной диктатуры. На востоке гражданская война и иностранная интервенция раскололи надвое Пакистан. В самом Афганистане голод порождал перевороты, а те, в свою очередь, влекли за собой новые перевороты, гражданские войны и инспирированные из‐за рубежа революции. Обнадеживающе прямолинейные идеи национального государства оборачивались своей противоположностью: межэтническими конфликтами, хилиастским шиитским милленаризмом или доктриной беспощадной классовой борьбы. «Шизофренические идентичности», «шизоидная экономика», «шизогенные нации» — таковы ключевые слова той эпохи; на повестке дня развитие явно не стояло.