Женю будто бы обожгло. Всю жизнь она искренне считала, что настоящая любовь должна быть возвышенной и идеальной. Другой любви она не признавала. В ее представлении чувственная любовь — само слово было ей неприятно — заключала в себе нечто постыдное, грязное и омерзительное, и Женя была рада, что испытывает к ней полнейшее равнодушие. В этом она была чиста как стеклышко. До четвертого класса она верила в аистов, приносящих в клювах младенцев, и впервые поцеловалась на третьем курсе. Даже Павлик Зимин обогнал ее в этом и сердился, что она неумело сжимает губы при поцелуях. На все попытки пробудить в ней чувственность Женя отвечала равнодушием, и он бросил ей: «Ты холодная как лягушка!» Ему казалось, что он смертельно обидел ее и теперь она его не простит. Женя же ничуть не обиделась. Ей даже было смешно: «Как лягушка!» Этот упрек не таил ничего зазорного, и Женя недоумевала, почему Павлик вкладывает в него столько пыла.
И вот это зеркало… За те несколько минут, которые Женя перед ним провела, ей словно открылось, что в любви — в объятьях и поцелуях — нет ничего постыдного, а наоборот, в ней заключено счастье, способное преобразить даже циничную толстушку Тому. С рассыпанными по подушке прядями, с запрокинутой головой сестра была прекрасна, и Женя словно заглянула в сказочное Зазеркалье, волшебством изменявшее облик людей. Ей стала ненавистна собственная целомудренность, ненавистна до зубовного скрежета, и ей страстно хотелось сейчас же от нее избавиться.
Она сбежала вниз на террасу и одеревеневшей куклой села на тахту. «Влюблюсь, — мрачно сказала она себе. — Возьму и влюблюсь в Гарика».
На террасу спустился Гарик.
— Женечка, вы уже здесь? Почему не позвали? — спросил он, слегка потягиваясь, как будто до ее прихода был занят скучным и неподвижным занятием.
Вместо того чтобы ответить, Женя упрямо сжала губы словно на допросе: «Ничего ему не скажу!»
— Наших встретили?
— Угм-м…
— Кажется, вы кому-то звонили? Все в порядке?
— …
— Чем же вас развлечь? Может быть, картину посмотрим? — спросил Гарик, не замечая ее молчания, потому что и ее слова были бы ему так же безразличны.
Он повел ее в мастерскую, во флигель дачного дома, и Женя лихорадочно думала: «Сейчас… сейчас… Скажу, что не могу без него жить и пусть он делает со мной, что хочет! Вот только кончится половица…» Половица была длинной, с закрашенными шляпками гвоздей… осталось два шага… шаг… «А Тома?!» — вдруг подумала Женя и остановилась.
— Где вы? — Гарик уже ждал ее на пороге мастерской. — Потерялись?
— Нет, не потерялась, но эти коридоры, в них действительно можно… — затараторила Женя, с ужасом ощущая, что не в силах приостановить поток льющихся слов.
«Что я несу?!»
— …можно потеряться, — закончила она вдруг упавшим голосом.
Он с удивлением взглянул на нее и поставил на мольберт картину.
— Подвиньтесь ко мне, а то отсвечивает…
Женя съежилась от его прикосновения. Гарик не отнял рук, и ей стало страшно.
— А вы… вы миленькая…
Она близко-близко увидела его лицо и зажмурилась.
— Только зачем закрывать глаза?
Женя послушно открыла.
«А Тома?» — прозвучало в мозгу, и она отшатнулась от Гарика.
— Вот, стало быть, и картина, — усмехнулся он, убирая с ее плеч руки.
Женя повернулась к холсту и вздрогнула. На картине было изображено большое окно с заснеженными переплетами и засохший цветок алоэ в неуклюжей кадке. Точно такой же цветок был у бабушки, и когда она умерла в больнице, он неожиданно — в тот же самый день! — завял. Женя с отцом были поражены и напуганы. Они не решались ни выбросить цветок, ни переставить его в другое место, и он стал мрачным идолом в их доме. Вскоре цветок совсем ссохся и покоробился, и Женя ощущала в нем язвительный упрек. Цветок алоэ словно обвинял ее в том, что она не очень-то любила старушку, не очень-то терпеливо сносила ее капризы, а в последние недели болезни даже предала ее и из-за каких-то срочных дел не навещала в больнице…
С тех пор воспоминание о цветке возникало в ней всякий раз, когда совесть ее была неспокойной. И сейчас, глядя на картину, она вспомнила, что еще неделю назад должна была позвонить отцу, но не позвонила! Она чувствовала вину перед Томой, перед беднягой Вязниковым, некогда казавшимся ей сильной личностью, и даже — почему-то — перед Гариком, пытавшимся ее поцеловать. Ее преследовало ощущение, что она всех предала, обманула и сама же во всем запуталась…
— Нравится? — спросил Гарик.
Растерянная, она спохватилась, что, наверное, перед этой картиной нужно испытывать что-то другое, недоступное ей, ее же ощущения смешны, наивны и глупы. Женя впервые пожалела, что ее не научили тому языку, которым следует говорить об искусстве. Она даже не знала, что значит барбизонцы, и однажды опозорилась перед москвичами, ответив, что это в Африке… такие… ну, вроде бизонов.
— Неужели нет?! — он словно удивлялся, что на людей, стоящих рядом, одна и та же картина может производить столь несхожее впечатление.
— Нравится… то есть… я не знаю! Я не училась в гуманитарном! — опустошенно пробормотала Женя.